Цитаты

Цитаты в теме «название», стр. 15

Постарайтесь представить себе человека девятнадцатого столетия — собаки, лошади, экипажи — медленный темп жизни. Затем двадцатый век. Темп ускоряется. Книги уменьшаются в объеме. Сокращенное издание. Пересказ. Экстракт. Не размазывать! Скорее к развязке!
— Скорее к развязке, — кивнула головой Милдред.
— Произведения классиков сокращаются до пятнадцатиминутной радиопередачи. Потом еще больше: одна колонка текста, которую можно пробежать за две минуты, потом еще: десять — двадцать строк для энциклопедического словаря. Я, конечно, преувеличиваю. Словари существовали для справок. Но немало было людей, чье знакомство с «Гамлетом» — вы, Монтэг, конечно, хорошо знаете это название, а для вас, миссис Монтэг, это, наверно, так только, смутно знакомый звук, — так вот, немало было людей, чье знакомство с «Гамлетом» ограничивалось одной страничкой краткого пересказа в сборнике, который хвастливо заявлял: «Наконец-то вы можете прочитать всех классиков! Не отставайте от своих соседей». Понимаете? Из детской прямо в колледж, а потом обратно в детскую. Вот вам интеллектуальный стандарт, господствовавший последние пять или более столетий.
— Правительство действительно враг народа. — Бобби поворачивается ко мне. — Боже мой, Виктор, тебе ли уж этого не знать.
— Но Бобби, я не занимаюсь политикой, — невнятно бубню я.
— Все ей занимаются, Виктор, — говорит Бобби, вновь отворачиваясь от меня. — И с этим ничего не поделаешь.
На это заявление мне нечего ответить, так что я молча допиваю остатки «космополитена».
— Тебе следует серьезно заняться своим мировоззрением. Твое мировоззрение вызвано недостаточной информированностью.
— Мы убиваем безоружных людей, — шепчу я.
— В прошлом году в нашей стране совершено двадцать пять тысяч убийств, Виктор.
— Но но я то не совершил ни одного из них.
Бобби терпеливо улыбается, вновь возвращаясь к тому месту, где сижу я. Я смотрю на него с надеждой.
— Лучше держаться от всего этого в стороне, Виктор?
— Да, — шепчу я, — наверное, лучше.
— Но это невозможно, — шепчет он в ответ. — Вот что ты должен понять.
— Но, чувак, я же я же я же
— Виктор.
— чувак, мне было так трудно в последнее время, это меня в какой то степени оправдывает
Я смотрю на него взглядом, полным мольбы.
— Тебе не за что оправдываться, чувак.
— Бобби, но я же я же американец, правда?
— Ну и что, Виктор? — говорит Бобби, глядя на меня сверху вниз. — Я тоже.
— Но почему именно я, Бобби? — спрашиваю я. — Почему ты мне доверяешь?
— Потому что ты думаешь, что Сектор Газа — это название ночного клуба, а Ясир Арафат — имя черного рэппера, — говорит мне Бобби.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно.
Мой внутренний мир — более надежное убежище. Назовите его как угодно — духом, мыслью, душой; название не имеет значения. Здесь власть моя куда больше, чем в мире внешнем. Я волен не соглашаться с теми или иными взглядами, строить умозаключения, погружаться в воспоминания; я волен презирать опасность и с мудрым смирением ожидать старости. И все-таки даже в этой крепости я не изолирован от внешнего мира. Сильная боль мешает свободной работе мысли; телесные страдания влияют на умственную деятельность; навязчивые идеи с изнуряющим постоянством лезут в голову; болезни мозга приводят к душевному расстройству. Таким образом, я принадлежу внешнему миру и одновременно не принадлежу ему. Мир обретает для меня реальность лишь внутри меня. Я сужу о нем лишь по моим ощущениям и по тому, как интерпретирует эти ощущения мой разум. Я не могу перестать быть собой и стать миром. Но без «этого странного хоровода» вокруг меня я лишился бы разом и ощущений, и мыслей. В голове моей теснятся образы внешнего мира — и только они. Вот почему я не разделяю взглядов епископа Беркла и не причисляю себя к чистым идеалистам; я не верю в то, что, пересекая Ла-Манш или Атлантику, я всякий раз заново создаю Лондон или Нью-Йорк; я не верю в то, что внешний мир не более, чем мое представление о нем, которое исчезнет вместе со мной. «И умирая, уничтожу мир», — сказал поэт. Мир перестанет существовать для меня, но не для других, а я верю в существование других людей.
Во время одной из первых экспедиций к екуана в деревне Анчу под названием Вананья ко мне подошел мальчик лет четырех. Он приблизился застенчиво, боясь мне помешать. Наши взгляды встретились, мы ободрительно улыбнулись друг другу, и тогда он показал мне большой палец руки. На его лице, кроме искренней улыбки, не было ни жалости к себе, ни просьбы, чтобы его пожалели. Верхняя часть его пальца и часть ногтя были проткнуты насквозь, и сдвинутый в сторону кончик пальца держался только на коже и полузапекшейся крови. Когда я принялась чистить палец и ставить кончик на свое место, на его огромных, как у лани, глазах навернулись слезы; иногда его крохотная, протянутая мне ручонка дрожала, но он не отдергивал ее; в самые тяжелые моменты он всхлипывал, в остальное же время он был расслаблен и лицо его хранило спокойствие. Перевязав палец, я показала на него и сказала: «Ту-унах ахкей! » («Держи сухим! »), и он мелодично повторил: «Ту-унах ахкей! » Еще я добавила: «Хвайнама ехта» («Приходи завтра»), и он ушел. Его поведение полностью противоречило моим представлениям о поведении детей, об обращении с ними в чрезвычайных обстоятельствах, необходимости ласковых слов как части лечения и т. д. Я с трудом верила увиденному.
Мне часто присылают письма, в которых обязательно спрашивают: "Что вы имели в виду в той или иной песне?" Ну, что я имел в виду, то и написал, кстати говоря. А как люди поняли — это, конечно, в меру образованности. И некоторые иногда попадают в точку, иногда — рядом. И я как раз больше люблю, когда — рядом: значит, было что-то, на что даже я не обратил особого внимания. Ах, милый Ваня!

Я гуляю по Парижу —
И то, что слышу, и то, что вижу, —
Пишу в блокнотик, впечатлениям вдогонку:
Когда состарюсь — издам книжонку.

Про то, что, Ваня, мы с тобой в Париже
Нужны — как в бане пассатижи.
Все эмигранты тут второго поколения —
От них сплошные недоразумения:

Они всё путают — и имя, и названия, —
И ты бы, Ваня, у них был — «Ванья».
А в общем, Ваня, мы с тобой в Париже
Нужны — как в русской бане лыжи!

Я сам завел с француженкою шашни,
Мои друзья теперь — и Пьер, и Жан.
И уже плевал я с Эйфелевой башни
На головы беспечных парижан!

Проникновение наше по планете
Особенно заметно вдалеке:
В общественном парижском туалете
Есть надписи на русском языке!