Цитаты

Цитаты в теме «дума», стр. 8

Есть в дожде откровенье — потаенная нежность.
И старинная сладость примиренной дремоты,
пробуждается с ним безыскусная песня,
и трепещет душа усыпленной природы.
Это землю лобзают поцелуем лазурным,
первобытное снова оживает поверье.
Сочетаются Небо и Земля, как впервые,
и великая кротость разлита в предвечерье.
Дождь — заря для плодов. Он приносит цветы нам,
овевает священным дуновением моря,
вызывает внезапно бытие на погостах,
а в душе сожаленье о немыслимых зорях,
роковое томленье по загубленной жизни,
неотступную думу: «Все напрасно, все поздно!»
Или призрак тревожный невозможного утра
и страдание плоти, где таится угроза.
В этом сером звучанье пробуждается нежность,
небо нашего сердца просияет глубоко,
но надежды невольно обращаются в скорби,
созерцая погибель этих капель на стеклах.
Эти капли — глаза бесконечности — смотрят
в бесконечность родную, в материнское око.
Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,
Не водятся давно в гортани соловьи.
Там пламя посреди пустого небосклона,
Но даже в ночь луны ни слова о любви!

Луну над головой держать я притерпелась
Для пущего труда, для возбуждения дум.
Но в нынешней луне — бессмысленная прелесть,
И стелется Арбат пустыней белых дюн.

Лепечет о любви сестра-поэт-певунья —
Вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.
Как зримо возведен из толщи полнолуния
Чертог для Божества, а дверь не заперта.

Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,
И одинок вблизи вселенской полыньи.
Столь длительной луны над миром не бывало,
Сейчас она пройдет. Ни слова о любви!

Так долго я жила, что сердце притупилось
Но выжило в бою с невзгодой бытия,
И вновь свежим-свежа в нём чья-то власть и милость.
Те двое под луной — неужто ты и я?
С кем ты нынче, мой сердечный?
Рядом кто во тьме звереет
От рулады бесконечной
И от храпа сатанеет?

Чьи глаза горят как плошки,
Потухая над носками,
Где ты дырки, как окошки,
Вытер, походя, ногтями?

Нет, увы, не я! Другая
Целый день стучит ножами,
Для твоих зубов строгая
Прорву мяса с овощами.

Почему ее ты, боже,
Отпустил по магазинам
Бегать, не жалея ножек,
За пудовою корзиной?

Ах, везучка! Ты всё дома,
На диване рядом с мужем.
Никаких почти знакомых,
Прочь театр и с другом ужин!

И теперь не в мои уши
Льется брань его про Думу,
Что страну вконец разрушит
По законам скудоумным.

Мои ушки так азартно
Глюка слушают и Листа.
Глазки я вожу в театры,
А не в кухню к жирным мискам.

Всё из рук, что тяжелее,
Вырывают кавалеры.
Ножки ходят по музеям,
И растет моя карьера.

Ай, разлучница, спасибо!
Рабство у тебя в активе,
Ну, а я свободна, ибо
Нет теперь меня счастливей!
И наконец, в этом обострившемся до пределов одиночестве никто из нас не мог рассчитывать на помощь соседа и вынужден был оставаться наедине со всеми своими заботами. Если случайно кто-нибудь из нас пытался довериться другому или хотя бы просто рассказать о своих чувствах, следовавший ответ, любой ответ, обычно воспринимался как оскорбление. Тут только он замечал, что он и его собеседник говорят совсем о разном. Ведь он-то вещал из самых глубин своих бесконечных дум все об одном и том же, из глубины своих мук, и образ, который он хотел открыть другому, уже давно томился на огне ожидания и страсти. А тот, другой, напротив, мысленно рисовал себе весьма банальные эмоции, обычную расхожую боль, стандартную меланхолию. И каков бы ни был ответ — враждебный или вполне благожелательный, он обычно не попадал в цель, так что приходилось отказываться от попытки задушевных разговоров. Или, во всяком случае, те, для которых молчание становилось мукой, волей-неволей прибегали к расхожему жаргону и тоже пользовались штампованным словарем, словарем простой информации из рубрики происшествий — словом, чем-то вроде газетного репортажа, ведь никто вокруг не владел языком, идущим прямо от сердца. Поэтому-то самые доподлинные страдания стали постепенно и привычно выражаться системой стертых фраз.
И повелел он, дабы души людей за Гранью Мира искали и не находили покоя; но им будут даны силы самим устраивать свою жизнь среди стихий и путей мира, тогда как судьбы других существ предопределила Музыка Айнуров; и все их дела — в познании и трудах — будут завершены, и мир будет принадлежать последним и младшим.
Но Илуватар знал, что люди, оказавшись в бурях мировых стихий, будут часто сбиваться с пути и не смогут полностью использовать дарованного им; и сказал он:
— Окажется в свое время, что все, что бы ни совершали они, служило, в конце концов, к славе моих трудов.
Эльфы, однако, знают, что люди часто печалят Манвэ, которому открыты многие думы Илуватара; ибо эльфам кажется, что из всех айнуров люди больше всего напоминают Мелькора, хотя он всегда боялся и ненавидел их — даже тех, кто служил ему.
Одним из этих Даров Свободы является то, что люди лишь малое время живут живой жизнью, и не привязаны к Миру, а после смерти уходят — куда, эльфам неведомо. Эльфы же остаются до конца дней, и потому их любовь к Земле и всему миру более ясна и горька — и с годами все горше. Ибо эльфы не умирают, пока жив мир, если не убиты или не истомлены скорбью (а они подвержены этим мнимым смертям); и годы не уносят их сил, просто некоторые устают от десятков тысячелетий жизни. А умерев, они собираются в чертогах Мандоса в Валиноре, откуда могут в свое время возвратиться. Но сыновья Людей умирают по-настоящему и покидают мир; потому они зовутся Гостями или Скитальцами. Смерть — их судьба, дар Илуватара, которому с течением времени позавидуют даже Стихии. Но Мелькор извратил его и смешал с мраком, и обратил добро во зло, а надежду в страх. Однако, давным-давно, в Валиноре валары открыли эльфам, что люди вступят во Второй Хор Айнуров; тогда как мыслей своих об эльфах Илуватар не являл никому.