Цитаты

Цитаты в теме «голос», стр. 68

Я не люблю много говорить, я курю и смотрю на птиц в окно, я открываю ноутбук и закрываю глаза на реальность, но Мне нужно, чтобы меня кто-то ждал. Когда я ухожу блуждать в лабиринты собственной души, когда я превращаюсь в слова и рассыпаюсь по тетрадным листам, когда я, смешно фыркая и чихая, возвращаюсь из пелены дождя. Мне нужно куда-то возвращаться. Падать с неба на мягкий свет в уютное тепло, разбиваясь тихим смехом о подставленные ладони. Мне нужны твои руки. Нежные и надёжные, ласковые и любящие. Из которых я научился пить огонь, однажды ночью влетев в твоё распахнутое окно. В которых я нашёл что-то большее, чем любовь. Мне нужны твои глаза. Растерянно и удивлённо распахнутые навстречу миру, но становящиеся очень точными и внимательными, когда ты заглядываешь в меня. Которые я запомню именно такими: чуткими, жадными, ищущими, мудрыми, ироничными, матово мерцающими новым оттенком ночи в свете свечей. Мне нужен твой запах. По нему я ориентируюсь, диким зверем ощупывая дорогу домой между прозрачных осенних улиц торопливых городов. Мне нужен твой вкус. Соленый, горьковатый вкус страсти с привкусом моря, в котором я безжалостно тону, задыхаясь от счастья. Мне нужно твоё звучание. Твой мягкий смех, твой ровный красивый голос, с одинаковой лёгкостью перебирающий неуместные шутки и дрожащие от детской обиды и древней мудрости откровения. Хотя знаешь, всё это можно сказать намного проще: я такой, какой есть, но.. ты очень нужна мне.
Мимолётные секунды

Я живу мимолётными секундами
От встречи до встречи
С огромными перерывами
Затаив дыхание, забыв обо всем на свете

Кроме этих коротких мгновений
Когда могу видеть и слышать тебя
Хоть издали, обрывки твоих слов,
Мелькание твоей фигуры,

Или почти развеянные
Остатки запаха твоих духов
Я просто случайный прохожий,
Которому нет места в твоей жизни

Кроме привет, пока
И как делишки больше ничего
Ничего не могу с собой поделать
Так хочется тебе сказать самое главное

Но каждый раз когда ты
В спешке говоришь «привет»
Я чувствую в твоих жестах,
В твоем взгляде «молчи»

И я молчу, не в силах
Перечить твоему желанию,
Не желая тебя разочаровывать и расстраивать.
Я люблю твою улыбку, твои глаза,

Твою шею и нежные руки
Люблю твой голос и смех
Только услышу звук твоих шагов
И сердце замирает от счастья

Как оказывается мало
Нужно человеку для счастья
Всего какие то секунды в которых
Есть хоть отдалённый след любимого человека.
Человек без житейского опыта — это былинка, увлекаемая бушующими по вселенной ветрами Наша цивилизация находится ещё на середине своего пути. Мы уже не звери, ибо в своих действиях руководствуемся не только одним инстинктом, но ещё и не совсем люди, ибо мы руководствуемся не только голосом разума. Тигр не отвечает на поступки. Мы видим, что природа наградила его всем для жизни, — он повинуется врожденным инстинктам и бессознательно находит в них защиту. И мы видим, что человек далеко ушел от логовища в джунглях, его инстинкты притупились с появлением собственной воли, но эта воля ещё не настолько развилась в нем, что бы занять место инстинктов и правильно руководить его поступками. Человек становится слишком мудрым, чтобы всегда прислушиваться к голосу инстинктов и желаний, но он ещё слишком слаб, что бы всегда побеждать их. Пока он был зверем, силы природы влекли его за собой, но как человек он ещё вполне научился подчинять их себе. Находясь в этом переходном состоянии, человек уже не руководится слепыми инстинктами и не действует в гармонии с природой, но он ещё и не умеет по собственной воле разумно создавать эту гармонию. Вот почему человек подобен подхваченной ветром былинке: во власти порывов страстей он поступает так или иначе то под влиянием воли, то инстинкта, ошибаясь, исправляя свои ошибки, падая и снова поднимаясь; он существо, чьи поступки невозможно предусмотреть. Нам остается только утешать себя мыслью, что эволюция никогда не прекратится, что идеал — это светоч, который не может погаснуть. Человек не будет вечно колебаться между добром и злом. Когда эта распря между собственной волей и инстинктом придет к концу, когда глубокое понимание жизни позволит первой из этих сил окончательно занять место второй, человек перестанет быть непостоянным. Стрелка разума твердо без колебаний будет устремлена на далекий полюс истины.
В первое мгновение я был смущен тем, как в этом мире относились к любви: любимых бросали, просто потому что они оказывались слишком старыми, или слишком толстыми, или слишком бедными, слишком волосатыми или недостаточно волосатыми, недостаточно гладкими или недостаточно мускулистыми, безвкусными или не очень стильными и, наконец, потому что они были недостаточно продвинуты или недостаточно знамениты. Выбирая любимых, следовало принимать во внимание все эти моменты. И выбирая друзей — тоже. И если я хотел чего то добиться в этом обществе, я должен был принимать правила игры. Когда я посмотрел на Хлое, она пожала плечами. Я не отвел взгляда и тогда она сказала мне одними губами: «Не упускай шанс». Со слезами на глазах — потому что мир, в котором я родился, приучил меня считать неоспоримым фактом то, что физическая красота — это признак душевного совершенства — я отвернулся и пообещал сам себе, что стану жестоким, безразличным и бесконечно крутым. Будущее начинало вырисовываться у меня перед глазами, и я сосредоточился на мыслях о нем. И тут мне показалось, словно меня больше нет возле этого бассейна во дворе виллы на Оушен драйв, словно я взлетел выше верхушек пальм и растворялся в безбрежном голубом небе, пока не исчез совсем, и тут испытал облегчение такой силы, что я непроизвольно громко вздохнул. Затем я внезапно заметил, что один из подростков явно готов в любое мгновение наброситься на меня, а другой, который барахтается в бассейне, возможно тонет, но никто этого не замечает. Я решил не думать об этом, а лучше заняться изучением узора на плавках Марки Марка. «Я бы мог легко взять и забыть об этом дне, — думал я. — Какая то часть меня могла бы взбунтоваться и стереть воспоминание». Трезвый внутренний голос умолял меня, чтобы я именно так и поступил. Но меня уже познакомили со слишком многими крутыми людьми, я стремительно приобретал известность, и в тот момент я еще не понимал со всей ясностью, что если я немедленно не выкину из памяти этот день, не выйду за дверь, предоставив Хлое Бирнс ее собственной судьбе, то события этого дня еще долго будут являться мне по ночам в кошмарах. Именно это и пытался мне объяснить трезвый внутренний голос. Именно об этом он меня предупреждал. Кто то начал читать молитву над полузадавленной летучей мышью, но этот жест казался нелепым и неуместным в этой обстановке. Люди начали водить хоровод вокруг читавшего молитву мальчика.
— Хочешь знать, чем все это кончится? — не открывая глаз, спросила меня Хлое.
Я кивнул.
— Купи права на сценарий, — прошептала она.
И не уверяй меня, будто пути господни неисповедимы, – продолжал Йоссариан уже более спокойно. – Ничего неисповедимого тут нет. Бог вообще ничего не делает. Он забавляется. А скорее всего, он попросту о нас забыл. Ваш бог, о котором вы все твердите с утра до ночи, – это темная деревенщина, недотепа, неуклюжий, безрукий, бестолковый, капризный, неповоротливый простофиля! Сколько, черт побери, почтения к тому, кто счел необходимым включить харкотину и гниющие зубы в свою «божественную» систему мироздания. Ну вот скажи на милость, зачем взбрело ему на ум, на его извращенный, злобный, мерзкий ум, заставлять немощных стариков испражняться под себя? И вообще, зачем, скажи на милость, он создал боль?
– Боль? – подхватила жена лейтенанта Шейскопфа. – Боль – это сигнал. Боль предупреждает нас об опасностях, грозящих нашему телу.
– А кто придумал опасности? – спросил Йоссариан и злорадно рассмеялся. – О, действительно, как это милостиво с его стороны награждать нас болью! А почему бы ему вместо этого не использовать дверной звонок, чтобы уведомлять нас об опасностях, а? Или не звонок, а какие нибудь ангельские голоса? Или систему голубых или красных неоновых лампочек, вмонтированных в наши лбы? Любой мало-мальски стоящий слесарь мог бы это сделать. А почему он не смог?
Все очень просто и одновременно необыкновенно сложно. Просто, потому что достаточно всего лишь изменить отношение и сказать себе: «Не буду больше искать счастья». И с этого мгновения я свободна и независима и смотрю на мир собственными, а не чужими глазами. Искать буду не счастье, а приключение.
А сложно потому что люди внушили мне: счастье это единственная цель, к которой стоит стремиться. Как же не искать его? Зачем вступать на опасную тропу, по которой другие ходить не рискуют?
И что такое, в конце концов, счастье?
Любовь, отвечают мне. Но любовь не приносит и никогда не приносила счастья. Скорее наоборот: любовь это тоска и смятение, поединок, это ночи без сна, когда терзаешься вопросом, правильно ли ты поступаешь. Истинная любовь состоит из экстаза и агонии.
Деньги приносят счастье. Очень хорошо: все, у кого достаточно денег, чтобы обеспечить себе высочайший уровень жизни, могут больше не работать. Однако они работают, работают лихорадочно, словно боятся потерять все. Деньги приносят нет, не счастье, а деньги. Бедность может принести несчастье, но обратное не верно.
Когда я, находясь среди нескольких человек, хочу спровоцировать их, задав один из важнейших вопросов нашего бытия, все отвечают: «Я счастлив».
Я продолжаю: «Но разве вы не хотите получить больше? Разве не хотите продолжать рост и развитие?» «Разумеется, хотим», в один голос отвечают мне.
«Тогда вы не счастливы», говорю я. И мои собеседники предпочитают сменить тему.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно.
Крики продолжаются. Это не люди, люди не могут так страшно кричать. Кат говорит: — Раненые лошади. Я еще никогда не слыхал, чтобы лошади кричали, и мне что-то не верится. Это стонет сам многострадальный мир, в этих стонах слышатся все муки живой плоти, жгучая, ужасающая боль. Мы побледнели. Детеринг встает во весь рост: — Изверги, живодеры! Да пристрелите же их
Мы смутно видим темный клубок — группу санитаров с носилками и еще какие-то черные большие движущиеся комья. Это раненые лошади. Но не все. Некоторые носятся еще дальше впереди, валятся на землю и снова мчатся галопом. У одной разорвано брюхо, из него длинным жгутом свисают кишки. Лошадь запутывается в них и падает, но снова встает на ноги .
Солдат бежит к лошади и приканчивает ее выстрелом. Медленно, покорно она опускается на землю.
Мы отнимаем ладони от ушей. Крик умолк. Лишь один протяжный замирающий вздох еще дрожит в воздухе.
Потом он снова подходит к нам. Он говорит взволнованно, его голос звучит почти торжественно:
— Самая величайшая подлость — это гнать на войну животных, вот что я вам скажу!
– чтоб быть счастливым с женщиной, то есть не по-твоему, как сумасшедшие, а разумно, – надо много условий надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила своё назначение. Надо очертить её магическим кругом, не очень тесно, чтоб она не заметила границ и не переступила их, хитро овладеть не только её сердцем – это что! это скользкое и непрочное обладание, а умом, волей, подчинить её вкус и нрав своему, чтоб она смотрела на вещи через тебя, думала твоим умом
– То есть сделать её куклой или безмолвной рабой мужа! – перебил Александр.
– Зачем? Устрой так, чтоб она не изменила ни в чём женского характера и достоинства. Предоставь ей свободу действий в её сфере, но пусть за каждым её движением, вздохом, поступком наблюдает твой проницательный ум, чтоб каждое мгновенное волнение, вспышка, зародыш чувства всегда и всюду встречали снаружи равнодушный, но недремлющий глаз мужа. Учреди постоянный контроль без всякой тирании да искусно, незаметно от неё и веди её желаемым путём Тогда, – продолжал он, – муж может спать покойно, когда жена и не подле него, или сидеть беззаботно в кабинете, когда она спит
В это время дверь в кабинет начала потихоньку отворяться, но никто не показывался.
– А жена должна, – заговорил женский голос из коридора, – не показывать вида, что понимает великую школу мужа, и завести маленькую свою, но не болтать о ней за бутылкой вина
Осень остается на весь октябрь, а в редкие годы — до ноября. Над головой изо дня в день видна ясная, строгая синева небес, по которой (всегда с запада на восток) плывут спокойные белые корабли облаков с серыми килями. Днем поднимается неуемный ветер, он подгоняет вас, когда вы шагаете по дороге и под ногами хрустят невообразимо пестрые холмики опавших листьев. От этого ветра возникает ноющая боль, но не в костях, а где-то гораздо глубже. Возможно, он затрагивает в человеческой душе что-то древнее, некую струнку памяти о кочевьях и переселениях, и та твердит: в путь — или погибнешь в путь — или погибнешь Ветер бьется в дерево и стекло непроницаемых стен вашего дома, передавая по стрехам свое бесплотное волнение, так что рано или поздно приходится оставить дела и выйти посмотреть. А после обеда, ближе к вечеру, можно выйти на крыльцо или спуститься во двор и смотреть, как через пастбище Гриффена вверх на Школьный холм мчатся тени от облаков — свет, тьма, свет, тьма, словно боги открывают и закрывают ставни. Можно увидеть, как золотарник, самое живучее, вредное и прекрасное растение ново английской флоры, клонится под ветром подобно большому, погруженному в молчание, молитвенному собранию. И, если нет ни машин, ни самолетов, если по лесам к западу от города не бродит какой-нибудь дядюшка Джо, который бабахает из ружья, стоит завопить фазану, если тишину нарушает лишь медленное биение вашего собственного сердца, вы можете услышать и другой звук — голос жизни, движущейся к финалу очередного витка и ожидающей первого снега, чтобы завершить ритуал.
— Ах, Эдвард, — кричал бестелесный голос главы семьи за сорок миль отсюда, в Гаттендене, — какое замечательное открытие! Я жажду услышать твое мнение. Относительно Бога. Ты знаешь формулу: m, деленное на нуль, равно бесконечности, если m — любая положительная величина? Так вот, почему бы не привести это равенство к более простому виду, умножив обе его части на нуль? Тогда мы получим: m равно нулю, умноженному на бесконечность. Следовательно, любая положительная величина есть произведение нуля и бесконечности. Разве это не доказывает, что вселенная была создана бесконечной силой из ничего? Разве не так? — Мембрана телефонного аппарата, казалось, разделяла волнение находившегося за сорок миль лорда Гаттендена. Она выбрасывала слова взволнованно и торопливо; она вопрошала строго и настойчиво. — Разве не так, Эдвард? — Всю жизнь пятый маркиз провел в погоне за Абсолютом. Это был единственный доступный калеке вид спорта. В течение пятидесяти лет катился он в своем подвижном кресле по следам неуловимой дичи. Неужели теперь он наконец изловил ее, так легко и в таком неподходящем месте, как элементарный учебник теории пределов. Было от чего прийти в волнение. — Как, по-твоему, Эдвард?
— Ну — начал лорд Эдвард. И на другом конце провода, за сорок миль отсюда, его брат понял по тону, каким было произнесено это единственное слово, что дело не выгорело. Ему так и не удалось насыпать соли на хвост Абсолюту.
— Что такое жизнь? Это легкое перышко, это семя травинки, которое ветер носит во все стороны. Иногда оно размножается и тут же умирает, иногда улетает в небеса. Но если семя здоровое, оно случайно может немного задержаться на пути, который ему предначертан. Хорошо, борясь с ветром, пройти такой путь и задержаться на нем. Человек должен умереть. В худшем случае он может умереть немного раньше
< >
— Что такое жизнь? — продолжал он. — Скажите мне, о белые люди! Вы такие мудрые, вы, которым известны тайны мироздания, тайны звезд и всего того, что находится над ними и вокруг них! О белые люди, вы, которые в мгновение ока передаете слова свои издалека без голоса, откройте мне тайну нашей жизни: куда она уходит и откуда появляется?
Вы не можете мне ответить; вы сами этого не знаете. Слушайте же меня: я отвечу сам. Из мрака мы явились, и во мрак мы уйдем. Как птица, гонимая во мраке бурей, мы вылетаем из Ничего. На одно мгновенье видны наши крылья при свете костра, и вот мы снова улетаем в Ничто. Жизнь — ничто, и жизнь — все. Это та рука, которая отстраняет Смерть. Это светлячок, который мерцает в ночной темноте и потухает к утру. Это белый пар дыханья волов в зимнюю пору, это едва заметная тень, которая стелется по траве и исчезает на закате солнца.
Я призадумался. И вот о чем: я думал о том, что всякий день каждый из нас переживает несколько кратких мгновений, которые отзываются в нас чуть сильнее, чем другие,— это может быть слово, застрявшее в памяти, или какое-то незначительное переживание, которое, пусть ненадолго, заставляет нас выглянуть из своей скорлупы,— допустим, когда мы едем в гостиничном лифте с невестой в подвенечном наряде, или когда незнакомый человек дает нам кусок хлеба, чтобы мы покормили плавающих в лагуне диких уток, или когда какой-нибудь малыш заводит с нами разговор в «Молочном Королевстве», или когда происходит случай вроде того, с машинами, похожими на сахарные драже, на бензозаправке в Хаски.
И если бы мы собрали эти краткие мгновения в записную книжку и взглянули на них через несколько месяцев, то увидели бы, что в нашей коллекции намечаются некие закономерности — раздаются какие-то голоса, которые стараются зазвучать нашей речью. Мы поняли бы, что живем совершенно другой жизнью, о которой даже не подозревали. И возможно, эта другая жизнь более важна, чем та, что мы считали реальной,— дурацкий будничный мир, меблированный, душный и пахнущий железом. Так что, может быть, именно из этих кратких безмолвных мгновений и состоит подлинная цепочка событий — история нашей жизни.
Именно здесь, в Неаполе, в тиши своей виллы, Тит Петроний Арбитр, важный вельможа и великий поэт, опороченный, приказал своему врачу вскрыть ему вены. Окруженный наложницами и греческими рабами, скользившими языком по его деснам, гладившими его кудри, разглаженные банным паром, он видел, как гаснут их взгляды за пеленой, потому что его собственный взгляд угасал, как светильник. Он слышал, как их голоса доносятся с другой планеты, ибо сам он уже покидал землю. В их объятиях у него, несомненно, было время познать меру своего одиночества. Простертый под сладостью их улыбок, он чувствовал, как руки наложниц смыкаются на его члене, уже недвижном, и единственная сила, исходившая из него, собралась в алом коралле, расцветавшим под его запястьем в серебряной лохани. Он чувствовал, как пустота растекается по венам, ночь проникает в плоть, от проткнутых мочек ушей до длинных пальцев, унизанных перстнями, а танцовщицы прилипали к нему своими раковинами, словно к кораблю, и руки эфебов ласкали его тайные места. Плавая в ванне, точно в околоплодных водах, Тит Петроний Арбитр понимал, что жизнь уходит от него так же незаметно, как она пришла.