Цитаты

Цитаты в теме «тайное», стр. 18

Avoir de la pitie pour une femme означает, что нам лучше, чем женщине, что мы с жалостью склоняемся над ней, снисходим до нее. Вот причина, по которой слово «сострадание» вызывает определенное недоверие; кажется, что оно выражает какое-то худшее, второразрядное чувство, имеющее мало общего с любовью. Любить кого-то из сострадания значит не любить его по-настоящему.
В языках, образующих слово «сочувствие» не от корня «страдание» (passio), а от корня «чувство», это слово употребляется приблизительно в том же смысле, но сказать, что оно выражает какое-то худшее, второразрядное чувство, было бы нельзя. Тайная сила этимологии этого слова озаряет его иным светом и придает ему более широкий смысл: сочувствовать (или же иметь сочувствие) значит не только уметь жить несчастьем другого, но и разделять с ним любое иное чувство: радость, тревогу, счастье, боль. Такого рода «сочувствие» (в смысле soucit, wspolczucie, Mitgefuhl, medkansla) означает, стало быть, максимальную способность эмоционального воображения, искусство эмоциональной телепатии. В иерархии чувств это чувство самое высокое.
Под этой химерой, любовью, зияла бездна. Люди старались до краев засыпать бездну цветами этого понятия, окружить ее жерло садами, но она разверзалась снова и снова, неприкрытая, непокорная, суровая, и увлекала вниз всякого, кто доверчиво ей предавался. Преданность означала смерть, а чтобы обладать, нужно было спасаться бегством. Средь цветущих роз таился отточенный меч. Горе тому, кто доверчив. И горе тому, кто узнан. Трагизм не в результате, а в изначальном подходе. Чтобы выиграть, нужно проиграть, чтобы удержать — отпустить. И ведь здесь, похоже, снова брезжит тайна, что отделяет знающих от признающих? Ведь знание о том, что эти вещи полны трагизма, заключает в себе его преодоление, разве не так? Признание никогда не вело к свободному овладению; его пределы прочно укоренены в реальном. Причинный ход и судьба — вот его регистры. Для знающего же реальное — лишь символ; за ним начинается круг беспредельности. Но символ этот коварен, потому что боги веселы и лукавы. А сколько жестокости сокрыто во всяком веселье, сколько кинжалов под цветами. Жизнь двулика, как ничто другое каких только не дали имен — любовь точно фата-моргана, распростерла она над людьми приманчивый образ вечности, ей приносили обеты, а она неумолимо струилась, растекалась, переменчивая, всегда разная, как и то, чьим символом она была, — жизнь.
Граф: — Тебе надо было бы заняться под моим руководством политикой.
Фигаро: — Да я её и так знаю.
Граф: — Так же, как английский язык, — основу!
Фигаро: — Да, только уж здесь нечем хвастаться. Прикидываться, что не знаешь того, что известно всем, и что тебе известно то, чего никто не знает, прикидываться, что слышишь то, что непонятно, и не прислушиваться к тому, что слышно всем; главное прикидываться, что ты можешь превзойти самого себя; часто делать великую тайну из того, что никакой тайны не составляет; запираться у себя в кабинете только для того, чтобы очинить перья, и казаться глубокомысленным, когда в голове у тебя, что называется «ветер гуляет» худо ли, хорошо ли разыгрывать персону, плодить наушников и прикармливать изменников, растапливать сургучные печати, перехватывать письма и стараться важностью цели оправдать убожество средств. Вот вам и вся политика, не сойти мне с этого места.
Граф: — Э, да это интрига, а не политика!
Фигаро: — Политика, интрига, — называйте, как хотите. На мой взгляд, они друг дружке несколько сродни, а потому пусть их величают, как кому нравится. «А мне милей моя красотка», как поется в песенке о добром короле.