Цитаты

Цитаты в теме «машина», стр. 35

— Ребенок не вполне соответствуют стандарту «человека», если подразумевать под «человеком» того, кто cформировал свой разум и действует в соответствии с ним. Ребенок — начальная фаза «человека», лишенная концепций и норм. Очевидно, содержимое психики ребенка отличается от психики взрослого. Но форма тела у детей и взрослых одинакова. Кукла девочки не заменяет настоящего ребенка, но она и не для практики в воспитании. Дело, определенно, не в этом. Скорее, игра с куклами похожа на воспитание.
— О чем это вы?
— Воспитание — быстрый метод для взрослых воплотить древнюю мечту — создать искусственного андроида, подобное себе существо. Это всего лишь мое мнение.
— Но дети не куклы!
— Рене Декарт не проводил границы между людьми и машинами, органическим и неорганическим миром. Когда его любимая дочь 5 лет умерла, он заказал куклу, в точности похожую на нее. Он назвал ее Франсин и заботился, как раньше заботился о дочке. Такая вот история.
Сейчас Вебер сядет в машину и спокойно покатит за город, в свой розовый, кукольный дом, с чистенькой, сверкающей женой и двумя чистыми, сверкающими детками. В общем — чистенькое, сверкающее существование! Разве ему понять эту бездыханность, это напряжение, когда нож вот-вот сделает первый разрез, когда вслед за лёгким нажимом тянется узкая красная полоска крови, когда тело в иглах и зажимах раскрывается, подобно занавесу, и обнажается то, что никогда не видело света, когда подобно охотнику в джунглях, ты идёшь по следам и вдруг — в разрушенных тканях, опухолях, узлах и разрывах лицом к лицу сталкиваешься с могучим хищником — смертью — и вступаешь в борьбу, вооружённый лишь иглой, тонким лезвием и бесконечно уверенной рукой Разве ему понять, что ты испытываешь, когда собранность достигла предельного, слепящего напряжения и вдруг в кровь больного врывается что-то загадочное, чёрное, какая-то величественная издёвка — и нож словно тупеет, игла становится ломкой, а рука непослушной; когда невидимое, таинственное, пульсирующее — жизнь — неожиданно отхлынет от бессильных рук и распадётся, увлекаемое призрачным, тёмным вихрем, который ни догнать, ни прогнать когда лицо, которое только что ещё жило, было каким-то «я», имело имя, превращается в безымянную, застывшую маску какое яростное, какое бессмысленное и мятежное бессилие охватывает тебя разве ему всё это понять да и что тут объяснишь?
Действительно, в эшафоте, когда он воздвигнут и стоит перед вами, есть что-то от галлюцинации. До тех пор пока вы не видели гильотину своими глазами, вы можете более или менее равнодушно относиться к смертной казни, можете не высказывать своего мнения, можете говорить и «да» и «нет», но если вам пришлось увидеть её – потрясение слишком глубоко, и вы должны окончательно решить, против неё вы или за неё. Одни восхищаются ею, как де Местр; другие, подобно Беккарии, проклинают её. Гильотина – это сгусток закона, имя её vindicta*, она не нейтральна и не позволяет вам оставаться нейтральным. Увидев её, человек содрогается, он испытывает самое непостижимое из всех чувств. Каждая социальная проблема ставит перед ножом гильотины свой знак вопроса. Эшафот – это виденье. Эшафот не помост, эшафот – не машина, эшафот – не бездушный механизм, сделанный из дерева, железа и канатов. Кажется, что это живое существо, обладающее неведомой зловещей инициативой: можно подумать, что этот помост видит, что эта машина слышит, что этот механизм понимает, что это дерево, это железо и эти канаты обладают собственной волей. Душе, охваченной смертельным ужасом при виде эшафота, он представляется грозным и сознательным участником того, что делает. Эшафот – это сообщник палача. Он пожирает человека, ест его мясо, пьёт его кровь. Эшафот – это чудовище, созданное судьёй и плотником, это призрак, который живёт какой-то страшной жизнью, порождаемой бесчисленными смертями его жертв.
Я мог бы чаще бросать тело в кресло, и медитативно перемешивая маленькой ложечкой горячий кофе, снова складывать вечную мозаику на мониторе своего ноутбука, одевая уже привычные метаморфозы душ в новые аллегории, но Жизнь бьется в ритме ночного города, жизнь ревет моторами машин и самолетов, жизнь облизывает теплыми волнами морей стройные берега, жизнь разбегается по рукам, оседает на страницах хороших книг. Я бывал бы тут чаще, если бы мог. Я, конечно, мог бы, если бы захотел. Но я все еще хочу иного. Я хочу узнать женщину, на горле которой сжимает упругие кольца медная змея, я хочу увидеть новорожденного ангела в лице подростка, который, идя по шумной улицы, вдруг нащупал в себе небо, я хочу заглянуть в глаза старика, занавешенные мутной дымкой воспоминаний. Но сохраняя шаткое равновесие на гребне бытия, бьющего через край, мне все сложнее оседать в мягкий покой уютного света экрана, теплого пледа в ногах, медленно остывающего кофе и долгих разговоров ни о чем. Я все реже отвечаю на письма, но все чаще нахожу себя танцующим на гране весны, гуляющим по неуловимо ускользающей зиме с потертым наушником в ухе и полуулыбкой на лице, собирающим щедрый урожай новых тем, новых идей, новых чувств. Больше не рассказывая о том, как красив и огромен мир за окном, а разбивая это окно и впуская его сюда, в твой тихий мерный уют, осевший паутиной на клавишах компьютера.
Первое, на что я обратил внимание в тот первый день в Бомбее, – непривычный запах. Я почувствовал его уже в переходе от самолета к зданию аэровокзала – прежде, чем услышал или увидел что-либо в Индии. Этот запах был приятен и будоражил меня, в ту первую минуту в Бомбее, когда я, вырвавшись на свободу, заново вступал в большой мир, но он был мне абсолютно незнаком. Теперь я знаю, что это сладкий, тревожный запах надежды, уничтожающей ненависть, и в то же время кислый, затхлый запах жадности, уничтожающей любовь. Это запах богов и демонов, распадающихся и возрожденных империй и цивилизаций. Это голубой запах морской кожи, ощутимый в любой точке города на семи островах, и кроваво-металлический запах машин. Это запах суеты и покоя, всей жизнедеятельности шестидесяти миллионов животных, больше половины которых – человеческие существа и крысы. Это запах любви и разбитых сердец, борьбы за выживание и жестоких поражений, выковывающих нашу храбрость. Это запах десяти тысяч ресторанов, пяти тысяч храмов, усыпальниц, церквей и мечетей, а также сотен базаров, где торгуют исключительно духами, пряностями, благовониями и свежими цветами. Карла назвала его однажды худшим из самых прекрасных ароматов, и она была, несомненно, права, как она всегда бывает по-своему права в своих оценках. И теперь, когда бы я ни приехал в Бомбей, прежде всего я ощущаю этот запах – он приветствует меня и говорит, что я вернулся домой.
Диван в лаборатории был просто отменный. Не слишком жёсткий, не слишком мягкий; подушка идеально прогибалась под головой. Выполняя заказы в различных конторах, я отдыхал на самых разных диванах, и могу квалифицированно заявить: по-настоящему удобных диванов на свете почти не встретишь. В подавляющем большинстве, это расхожие штамповки, купленные наобум: смотришь — вроде бы высший класс, а попробуй прилечь — проклянёшь все на свете. Если честно, я не понимаю, почему люди настолько небрежно выбирают себе диваны.
Я убеждён, хоть это, возможно, и предрассудок: по тому, как человек выбирает себе диван, можно судить о его характере. Диваны — отдельный мир со своими незыблемыми законами. Но понимает это лишь тот, кто вырос на хорошем диване. Примерно так же, как вырастают на хорошей музыке или хорошей литературе. Хороший диван даёт жизнь другому хорошему дивану, а плохой диван не порождает ничего, кроме очередного плохого дивана. Увы, это так.
Я знаю много людей, которые ездят на суперроскошных автомобилях, но в своём доме отдыхают на второсортных, если не третьесортных диванах. Таким людям не очень хочется доверять. В дорогой машине, безусловно, есть свои достоинства — но, что ни говори, это просто дорогая машина. Такую купит любой — были бы деньги. Но для того, чтобы купить хороший диван, нужны свой взгляд на мир, свой опят, своя философия. Деньги, конечно, тоже нужны, но одними деньгами тут не отделаешься. Без ясного представления, что для тебя в жизни диван, идеального варианта не подобрать.
— У меня была в ходу гипотеза, почти теория Вот она: красивые женщины почти равнодушны к сексу
— Знаешь, что неверно в твоей гипотезе? — спросила она.
— Думаю, что в ней все верно. Но есть исключения, и ты — спасибо Творцу — одно из них. А в общем случае дело обстоит так: красивые женщины устают от того, что их рассматривают в качестве сексуальных объектов. В то же время они знают, что их достоинства этим исчерпываются, поэтому их переключатели срабатывают на выключение.
— Занятно, но неправильно, — сказала она.
— Почему?
— Детская наивность. Переверни наоборот. Согласно моей теории, Ричард, привлекательные мужчины почти равнодушны к сексу.
— Чепуха! Что ты хочешь этим сказать?
— Слушай: «Я защищена от привлекательных мужчин как крепость, я холодна к ним, я не подпускаю их к себе ближе, чем на расстояние вытянутой руки, не отвожу им никакой роли в моей жизни, и после этого всего начинает почему-то казаться, что они не получают такого удовольствия от секса, как мне бы хотелось »
— Неудивительно, — сказал я и при виде разлетающихся обломков моего разгромленного предположения понял, что она имеет в виду. Неудивительно! Если бы ты не была так холодна к ним, если бы ты чуть-чуть открылась, дала им понять, как ты себя чувствуешь, что ты думаешь, — ведь в конце концов ни один из нас, по-настоящему привлекательных мужчин, не хочет, чтобы к нему относились как к секс-машине! Вот и получается, что если женщина дает нам почувствовать чуть-чуть человеческого тепла, выходит совсем другая история!
— И какова мораль этой басни, Ричард?
— Там, где, отсутствует душевная близость, идеального секса быть не может, — сказал я. — И если кто-то постигает это, и если он находит того, кем восторгается, кого любит, уважает и искал всю свою жизнь, разве не может оказаться, что он находит тем самым самую уютную постель для себя? И даже если тот, кого он нашел, оказывается прекрасной женщиной, не может ли оказаться, что она будет уделять очень много внимания сексуальному общению с ним и будет наслаждаться радостями физической близости в той же мере, что и он сам?
Земля, говорит мистер Уиттиер, это просто большая машина. Огромный завод. Фабрика. Вот он – великий ответ. Самая главная правда.
Представьте себе полировочный барабан, который крутится без остановки, 24 часа в сутки, семь дней в неделю. Внутри – вода, камни и гравий. И он это все перемалывает. Крутится, крутится. Полирует самые обыкновенные камни, превращая их в драгоценности. Вот что такое Земля. Почему она вертится. А мы – эти камни. И все, что с нами случается – все драматические события, боль и радость, война и болезни, победы и обиды, – это просто вода и песок, которые нас разрушают. Перемалывают, полируют. Превращают в сверкающие самоцветы.
Вот что скажет вам мистер Уиттиер.
Гладкий, как стекло – вот он, наш мистер Уиттиер. Отшлифованный болью. Отполированный и сияющий.
Поэтому мы и любим конфликты, говорит он. Ненависть – наша любовь. Чтобы остановить войну, мы объявляем войну ей самой. Искореняем бедность. Боремся с голодом. Открываем фронты, призываем к ответу, бросаем вызов, громим и уничтожаем.
Мы люди, и наша первая заповедь:
Нужно, чтобы что-то случилось.
Мистер Уиттиер даже не догадывался, насколько он прав.
Опохмелиться было всё-таки можно. Для этого существовал специальный метод, называемый «паровозиком». Он был отточен поколениями алкоголиков и передан Татарскому одним человеком из эзотерических кругов Санкт-Петербурга на утро после чудовищной пьянки. «Метод, в сущности, гурджиевский, — объяснил человек. — Относится к так называемому «пути хитрого человека». В нём ты рассматриваешь себя как машину. У этой машины есть рецепторы, нервные окончания и высший контрольный центр, который ясно объявляет, что любая попытка принять алкоголь приведёт к немедленной рвоте. Что делает хитрый человек? Он обманывает рецепторы машины. Практическая сторона выглядит так. Ты набираешь полный рот лимонада. После этого наливаешь в стакан водки и подносишь его ко рту. Потом глотаешь лимонад, и, пока рецепторы сообщают высшему контрольному центру, что ты пьёшь лимонад, ты быстро проглатываешь водку. Тело просто не успевает среагировать, потому что ум у него довольно медлительный. Но здесь есть один нюанс. Если ты перед водкой глотаешь не лимонад, а кока-колу, то сблюёшь с вероятностью пятьдесят процентов. А если глотаешь пепси-колу, то сблюёшь обязательно».
но тут происходит взрыв.
Вспышка света, громкий звук, и «БМВ» разносит на клочки.
Размах причиненных разрушений сперва не очень понятен, да он и не имеет особого значения. Суть в самой бомбе, в том, где она была заложена и приведена в действие. Суть вовсе не в Бригид, превратившейся в кровавый фарш, и не в ударной волне, подбросившей в воздух тридцать студентов, оказавшихся вблизи от машины на десять метров в воздух и не в пяти студентах, погибших на месте — причем двоим пронзило грудь осколками, пролетевшими через весь двор, и не в задней половине машины, которая в полете отрывает случайному прохожему руку, и не в трех студентах, которым выбило глаза. Суть не в оторванных ногах, и не в пробитых черепах, и не в людях, которые умрут от кровопотери в течение ближайших нескольких минут. Вывороченный асфальт, почерневшие деревья, скамейки, забрызганные слегка подгорелой кровью, — все это не так уж и важно. Суть — в наличии воли осуществить разрушение, а не в последствиях, ибо последствия — это всего лишь декорации.
Осень остается на весь октябрь, а в редкие годы — до ноября. Над головой изо дня в день видна ясная, строгая синева небес, по которой (всегда с запада на восток) плывут спокойные белые корабли облаков с серыми килями. Днем поднимается неуемный ветер, он подгоняет вас, когда вы шагаете по дороге и под ногами хрустят невообразимо пестрые холмики опавших листьев. От этого ветра возникает ноющая боль, но не в костях, а где-то гораздо глубже. Возможно, он затрагивает в человеческой душе что-то древнее, некую струнку памяти о кочевьях и переселениях, и та твердит: в путь — или погибнешь в путь — или погибнешь Ветер бьется в дерево и стекло непроницаемых стен вашего дома, передавая по стрехам свое бесплотное волнение, так что рано или поздно приходится оставить дела и выйти посмотреть. А после обеда, ближе к вечеру, можно выйти на крыльцо или спуститься во двор и смотреть, как через пастбище Гриффена вверх на Школьный холм мчатся тени от облаков — свет, тьма, свет, тьма, словно боги открывают и закрывают ставни. Можно увидеть, как золотарник, самое живучее, вредное и прекрасное растение ново английской флоры, клонится под ветром подобно большому, погруженному в молчание, молитвенному собранию. И, если нет ни машин, ни самолетов, если по лесам к западу от города не бродит какой-нибудь дядюшка Джо, который бабахает из ружья, стоит завопить фазану, если тишину нарушает лишь медленное биение вашего собственного сердца, вы можете услышать и другой звук — голос жизни, движущейся к финалу очередного витка и ожидающей первого снега, чтобы завершить ритуал.
Я призадумался. И вот о чем: я думал о том, что всякий день каждый из нас переживает несколько кратких мгновений, которые отзываются в нас чуть сильнее, чем другие,— это может быть слово, застрявшее в памяти, или какое-то незначительное переживание, которое, пусть ненадолго, заставляет нас выглянуть из своей скорлупы,— допустим, когда мы едем в гостиничном лифте с невестой в подвенечном наряде, или когда незнакомый человек дает нам кусок хлеба, чтобы мы покормили плавающих в лагуне диких уток, или когда какой-нибудь малыш заводит с нами разговор в «Молочном Королевстве», или когда происходит случай вроде того, с машинами, похожими на сахарные драже, на бензозаправке в Хаски.
И если бы мы собрали эти краткие мгновения в записную книжку и взглянули на них через несколько месяцев, то увидели бы, что в нашей коллекции намечаются некие закономерности — раздаются какие-то голоса, которые стараются зазвучать нашей речью. Мы поняли бы, что живем совершенно другой жизнью, о которой даже не подозревали. И возможно, эта другая жизнь более важна, чем та, что мы считали реальной,— дурацкий будничный мир, меблированный, душный и пахнущий железом. Так что, может быть, именно из этих кратких безмолвных мгновений и состоит подлинная цепочка событий — история нашей жизни.
Мужчины по самой природе своей мало склонны к моногамии. Они вечно ищут новых ощущуений, встреч, порывов, форм, но зачастую абсолютно беспомощны в чёткой формулировке своих желаний. Им хочется видеть в женщине благородную львицу, неуправляемую девственницу, нежную и чувственную одновременно. Их привлекает африканская страсть (о которой сами негры понятия не имеют!), неутомимый секс во всех его видах, направлениях и извращениях. Мужчины находят массу достоинств во множестве разнообразных женщин и всю жизнь ищут ту, единственную, в которой будут воплощены они все!
Однако стоит им получить желаемое, как все мужчины сразу становятся несусветными трусами и бегут от такой женщины как ошпаренные!
Дай мужчине втрое больше того, что он может вообразить, — и он запаникует. Утверждает, что любит, — хватай машину, кидай в салон и тут же гони в ЗАГС! Говорит, что хочет тебя, — раздевай до тряпок и запрыгивай на него прямо посреди многолюдной улицы! Клянётся, что «душу дъяволу готов отдать за ночь с тобой», — диктуй контракт и требуй подпись кровью! Если он после этого не заплачет, не испарится, не помрёт и не передумает — его надо брать, такие мужчины занесены в Красную книгу.
Если человеку не удается достичь зрелости, непосредственности, искреннего самовосприятия, его можно считать человеком с серьезным дефектом, при условии, что мы считаем свободу и непосредственность объективными целями, достижимыми для любого человека. Если такой цели не достигает большинство членов общества, мы имеем дело с феноменом социально смоделированного дефекта. Индивид делит его вместе со многими другими индивидами; он не осознает его как дефект, и его чувству безопасности не угрожает ощущение непохожести на других, ощущение отверженности, так сказать. То, что он может потерять в смысле богатства и искреннего ощущения счастья, восполнится чувством безопасности, какое он испытывает от сходства с остальным человечеством — насколько он знает его.
В сущности, сам его дефект может оказаться вознесенным в ранг добродетели той культурой, в какой он живет, и таким образом дать ему повышенное чувство успеха. < > человек, едва ли способный к какой-нибудь искренней радости и превративший себя в винтик машины, которой он должен служить, такой человек, в самом деле, имеет серьезный дефект. Но сам этот дефект был смоделирован культурой; его считали чем-то особенно ценным, и, таким образом, индивид был защищен от невроза, какой получил бы в такой культуре, где этот дефект давал бы ему ощущение полной несостоятельности и изоляции.
– Маленькая смерть, – повторила Зои.
Последовала еще одна долгая пауза, потом Зои услышала вздох Боба:
– Это такие поворотные моменты в жизни человека, которые меняют ее навсегда: любовь не задалась, не к тому руководителю попал в аспирантуре, угнал на спор машину и загремел в тюрьму, что нибудь в этом роде. Не всякому удается такое пережить безболезненно; человек давно мог бы иметь любящую жену и детей, сделать отличную карьеру, а он все думает и думает о прошлом, о том, как все повернулось бы, не случись тогда того, что случилось. Человек озлобляется, не радуется никаким своим успехам. А это обычно тянет за собой новые маленькие смерти: он впадает в депрессию, испытывает стресс, начинает пить или принимать наркотики, бить жену и детей.
– Подожди, что ты такое говоришь? – переспросила Зои. – По твоему, маленькая смерть – это разочарование, что ли?
– Скорее боль, а еще тоска и злость. И причина необязательно в тебе самом. Может, кто то из твоих родителей умер, когда ты был маленьким, или с тобой плохо обращались в детстве; это меняет людей навсегда. Невозможно пережить такое и вырасти точно таким же, каким ты вырос бы, если бы этого не произошло.
Пусть только признают вместе со мной, что организованная материя наделена началом движения, которое одно только и отличает её от неорганизованной 1' (а разве можно опровергнуть это бесспорное наблюдение?), и что все различия животных, как это я уже достаточно доказал, зависят от разнообразия их организации,— и этого будет достаточно для разрешения загадки различных субстанций и человека. Очевидно, во Вселенной существует всего одна только субстанция и человек является самым совершенным её проявлением. Он относится к обезьяне и к другим умственно развитым животным, как планетные часы Гюйгенса к часам императора Юлиана 2'. Если для отметки движения планет понадобилось больше инструментов, колес и пружин, чем для отметки или указания времени на часах, если Вокансону потребовалось больше искусства для создания своего «флейтиста», чем для своей «утки», то его потребовалось бы ещё больше для создания «говорящей машины» 3' ; теперь уже нельзя более считать эту идею невыполнимой, в особенности для рук какого-нибудь нового Прометея.