Цитаты в теме «слово», стр. 341
— Извини, но для того, чтобы заниматься наукой, достаточно слов и логики. У меня есть один вечерний курс для взрослых, и я всегда привожу им в пример паутину на стене за нашей аудиторией. Там у нас такой длинный коридор и вдоль стен висят оранжевые лампы. Лампы всегда горят. По вечерам видно, что куски паутины с запутавшимися в ней долгоножками и прочими ночными насекомыми натянуты прямо над лампами. Кто-то посмотрит и скажет: «Ну и умный же народ эти пауки! Знают, что надо плести паутины над лампами — чтобы насекомые слетались на свет и попадались в сети! » А другой сделает несколько шагов и поймет, что на самом-то деле паутина повсюду, просто видны только те ее части, которые освещены лампами. Поэт мог бы остановиться в этом коридоре и воспеть хитрый ум пауков. А ученый записал бы в блокнот точное число сплетенных сетей и пришел к выводу, что некоторые из них находятся над лампами всего лишь в результате случайного совпадения.
— Ну, так я ведь как раз об этом и говорю! — воскликнул Адам. — Я бы не стал утверждать, что пауки собирались использовать свет для заманивания насекомых. Я бы подумал, что никогда не смогу понять поведения пауков просто потому, что я не паук.
— Но ученые обязаны пытаться во всем разобраться. Должны все время задавать вопрос «почему? ».
— Да, но толкового ответа на него они никогда не получат.
— Выходит, в конечном итоге все сводится лишь к языку. Есть только слова, а за ними — больше ничего. Главная мысль — в этом?
— Ну, примерно. Хотя дело тут не только в словах. Возможно, «язык» — не то слово, которое требуется в этом контексте. Может, правильнее было бы говорить «информация». — Я вздохнула. — Все это так трудно выразить словами. Возможно, Бодрийяру это удается лучше, когда он говорит о копии без оригинала — симулякре. Типа, как у Платона — знаешь? Он ведь считал, что на земле все — копия (или тени) Идеи. Ну, а что, если мы создали такой мир, где даже тот уровень реальности, в котором за правду принимают тени, еще не последняя копия? Вдруг в нашем мире не осталось ничего из того, что раньше считалось реальным, а отсылающие к вещам копии — то есть язык и знаки — больше ни к чему не отсылают? Что, если все наши идиотские картинки и знаки больше не отображают никакой реальности? Что, если они вообще ничего не отображают и отсылают лишь внутрь себя самих или к другим знакам? Это гиперреальность. Если воспользоваться терминами Деррида, это мир, в котором реальность от нас постоянно скрыта. Причем скрыта с помощью языка. Он обещает нам стол, призраков или камень, но дать нам всего этого на самом деле не может.
Для начала палестинский террорист утверждал, что в метафизическом плане ценность заложника равна нулю (ибо он неверный), но не является отрицательной: отрицательную ценность имел бы еврей; следовательно, его уничтожение не желательно, а попросту несущественно. Напротив, в плане экономическом заложник имеет значительную ценность, поскольку является гражданином богатого государства, к тому же всегда оказывающего поддержку своим подданным. Сформулировав эти предпосылки, палестинский террорист приступал к серии экспериментов. Сперва он вырывал у заложника зуб (голыми руками), после чего констатировал, что его рыночная стоимость не изменилась. Затем он проделывал ту же операцию с ногтем, на сей раз вооружившись клещами. Далее в беседу вступал второй террорист, и между палестинцами разворачивалась краткая дискуссия в более или менее дарвинистском ключе. Под конец они отрывали заложнику тестикулы, не забыв тщательно обработать рану во избежание его преждевременной смерти. Оба приходили к выводу, что вследствие данной операции изменилась лишь биологическая ценность заложника; его метафизическая ценность по-прежнему равнялась нулю, а рыночная оставалась очень высокой. Короче, чем дальше, тем более паскалевским был диалог и тем менее выносимым — визуальный ряд; к слову сказать, я с удивлением понял, насколько малозатратные трюки используются в фильмах «запёкшейся крови».
Рождаясь, человек несёт в себе мир. Весь мир, всю Вселенную. Он сам и является мирозданием. А все, что вокруг, – лишь кирпичики, из которых сложится явь. Материнское молоко, питающее тело, воздух, колеблющий барабанные перепонки, смутные картины, что рисуют на сетчатке глаз фотоны, проникающий в кровь живительный кислород – все обретает реальность, только становясь частью человека. Но человек не может брать, ничего не отдавая взамен. Фекалиями и слезами, углекислым газом и потом, плачем и соплями человек отмечает свои первые шаги в несуществующей Вселенной. Живое хнычущее мироздание ползёт сквозь иллюзорный мир, превращая его в мир реальный. И человек творит свою Вселенную. Творит из самого себя, потому что больше в мире нет ничего реального. Человек растёт – и начинает отдавать все больше и больше. Его Вселенная растёт из произнесённых слов и пожатых рук, царапин на коленках и искр из глаз, смеха и слез, построенного и разрушенного. Человек отдаёт своё семя и человек рождает детей, человек сочиняет музыку и приручает животных. Декорации вокруг становятся всё плотнее и всё красочнее, но так и не обретают реальность. Пока человек не создаст Вселенную до конца – отдавая ей последнее тепло тела и последнюю кровь сердца. Ведь мир должен быть сотворён, а человеку не из чего творить миры. Не из чего, кроме себя.
Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стёкла, потушила все лампы? Да её вовсе и не существует. Что вы подразумеваете под этим словом? ( ) Это вот что: если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха. Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнётся разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах. Значит, когда эти баритоны кричат «бей разруху! » – я смеюсь. ( ). Клянусь вам, мне смешно! Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот, когда он вылупит из себя всякие галлюцинации и займётся чисткой сараев – прямым своим делом, – разруха исчезнет сама собой. Двум богам служить нельзя! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев! Это никому не удаётся, доктор, и тем более – людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор ещё не совсем уверенно застёгивают свои собственные штаны!
— В одной из рукописей эпохи владычества дочерей Халлы Махуна Мохнатого[ ], сказано, что есть люди, которым дана одна длинная жизнь, и есть люди, кому дано много коротких жизней Там было написано, что первые, сколь бы извилист ни был избранный ими путь, следуют им неторопливо, но неуклонно, к финальному триумфу или к бесславной погибели — это уже дело удачи и воли. Для них каждый новый день — закономерное следствие дня предыдущего. Если такой человек достаточно мудр, чтобы поставить перед собой великую цель, у него есть шанс рано или поздно достичь желаемого. А про вторых было сказано, что у таких людей душа изнашивается гораздо быстрее, чем тело, и они успевают множество раз умереть и родиться заново прежде, чем последняя из смертей найдет их. Поэтому жизнь таких людей похожа на существование расточительных игроков: как бы велик ни был сегодняшний выигрыш, не факт, что им можно будет воспользоваться завтра. Впрочем, и за проигрыши им приходится расплачиваться далеко не всегда. Ты не находишь, что это описание как нельзя лучше подходит к тебе?
— Наверное,-я пожал плечами.
— И ко мне,-твёрдо сказала Меламори.
[ ]И вообще, все что ты рассказал, очень интересно. Но какой вывод мы должны сделать из твоих слов, Шурф? Что наша жизнь подошла к концу и следует ждать, когда начнется новая? А если она, эта новая, нам не понравится?
— Чаще всего так и бывает,-флегматично заметил Лонли-Локли.-
Чего ты хочешь от меня, леди? Чтобы я рассказал тебе, что ждет вас впереди? Но я не прорицатель. Просто коллекционер книг, который дает себе труд ознакомится с содержанием своей коллекции. Могу сказать лишь одно: тот, кому жизнь стала казаться сном, должен ждать или смерти, или перемен. Что, в сущности, одно и то же.
Если вам постоянно будет сопутствовать удача, то, сколь бы заслуженной она ни была, у вас появятся враги. Это закон природы. Почему? Потому что найдутся люди, которых вы будете раздражать самим фактом своего существования. Невозможно нравиться всем. Успех восстановит против вас людей, которые мечтали о той же должности, добивались аплодисментов той же публики. Кроме того, успех развяжет вам язык, и вы неизбежно наговорите много лишнего; вы будете искренне высказывать своё мнение о людях, которые терпеть не могут искренности; ваши суждения будут переходить из уст в уста. Одно ироническое или суровое слово — и вы приобретёте себе врага на всю жизнь. Люди очень чувствительны к тому, как к ним относятся; малейшая критика ранит их, особенно если попадает по больному месту. Они недоверчивы, как норовистые лошади, к которым надо приближаться с осторожностью, поглаживая их по боку. Многие походят на больного, чья рана зарубцевалась, но при малейшем прикосновении причиняет боль. Из пустяковой сплетни может родиться смертельная ненависть. Множество людей получают величайшее наслаждение, принося другим огорчения и ссоря их. Если вы сами ещё не нажили себе врагов, эти люди вам помогут.
— Так вот как ты любишь меня? Запереть меня здесь? Удалить меня из своей жизни? Я прожил здесь твои труднейшие годы, я ИМЕЮ ПРАВО знать то, что ты знаешь, но Я НЕ ЗНАЮ ЭТОГО! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ! ТЫ ЗАПЕР МЕНЯ В КАМЕРЕ, ГДЕ ДАЖЕ ОКНА НЕТ! ЗНАКОМЫ ЛИ ТЕБЕ ЭТИ ОЩУЩЕНИЯ?
— Нет.
— Это все равно что бриллиант в сейфе! Это все равно что бабочка на цепи! Ты чувствуешь безжизненность! Ты чувствовал когда-нибудь безжизненность? Тебе знаком холод? Ты знаешь, что такое тьма? Знаешь ли ты кого-нибудь, кто должен любить тебя больше всех на свете, а его даже не интересует, жив ты еще или мертв?
— Мне знакомо одиночество, — сказал я.
— Одиночество, подонок! Пусть кто-нибудь, кого ты любишь, пусть это буду я — схватит тебя и засунет против твоей воли в эту деревянную клетку, и повесит большой замок на дверь и оставит тебя здесь без еды, без воды и без слова привета на пятьдесят лет! Попробуй это, а потом приходи со своими извинениями! Я ненавижу тебя! Если здесь есть что-нибудь, что я мог бы дать тебе, что-нибудь, что тебе от меня нужно, без чего ты жить не можешь, дай мне морить тебя без этого до тех пор, пока ты не свалишься, и тогда приноси мне свои извинения! Я НЕНАВИЖУ ТВОИ ИЗВИНЕНИЯ!
По этому вдруг обрушившемуся на него водопаду слов Мел чувствовал, что Синди вот-вот взорвется. Он отчетливо представлял себе, как она стоит сейчас, выпрямившись, на высоких каблуках, решительная, энергичная, голубые глаза сверкают, светлая, тщательно причесанная голова откинута назад, – она всегда была чертовски привлекательна, когда злилась. Должно быть, отчасти поэтому в первые годы брака Мела почти не огорчали сцены, которые устраивала ему жена. Чем больше она распалялась, тем больше его влекло к ней. В такие минуты Мел опускал глаза на ноги Синди – а у нее были удивительно красивые ноги и лодыжки, – потом взгляд его скользил вверх, отмечая все изящество ее ладной, хорошо сложенной фигуры, которая неизменно возбуждала его.
Он чувствовал, как между ними начинал пробегать ток, взгляды их встречались, и они в едином порыве устремлялись в объятия друг друга. Тогда исчезало все – гнев Синди утихал; захлестнутая волною чувственности, она становилась ненасытной, как дикарка, и, отдаваясь ему, требовала: «Сделай мне больно, черт бы тебя побрал! Да сделай же мне больно! » А потом, вымотанные и обессиленные, они и не вспоминали о причине ссоры: возобновлять перебранку уже не было ни сил, ни охоты.
Это ничтожество всех объектов нашей воли явно раскрывается перед интеллектом, имеющим свои корни в индивидууме, прежде всего — во времени. Оно — та форма, в которой ничтожество вещей открывается перед нами как их бренность: ведь это оно, время, под нашими руками превращает в ничто все наши наслаждения и радости, и мы потом с удивлением спрашиваем себя, куда они девались. Самое ничтожество это является, следовательно, единственным объективным элементом времени, другими словами, только оно, это ничтожество, и есть то, что соответствует ему, времени, во внутренней сущности вещей, то, чего оно, время, является выражением. Вот почему время и служит априори необходимой формой всех наших восприятий: в нем должно являться все, даже и мы сами. И оттого наша жизнь прежде всего подобна платежу, который весь подсчитан из медных копеек и который надо все-таки погасить: эти копейки — дни, это погашение — смерть. Ибо в конце концов время — это оценка, которую делает природа всем своим существам: оно обращает их в ничто.
— Ах, Эдвард, — кричал бестелесный голос главы семьи за сорок миль отсюда, в Гаттендене, — какое замечательное открытие! Я жажду услышать твое мнение. Относительно Бога. Ты знаешь формулу: m, деленное на нуль, равно бесконечности, если m — любая положительная величина? Так вот, почему бы не привести это равенство к более простому виду, умножив обе его части на нуль? Тогда мы получим: m равно нулю, умноженному на бесконечность. Следовательно, любая положительная величина есть произведение нуля и бесконечности. Разве это не доказывает, что вселенная была создана бесконечной силой из ничего? Разве не так? — Мембрана телефонного аппарата, казалось, разделяла волнение находившегося за сорок миль лорда Гаттендена. Она выбрасывала слова взволнованно и торопливо; она вопрошала строго и настойчиво. — Разве не так, Эдвард? — Всю жизнь пятый маркиз провел в погоне за Абсолютом. Это был единственный доступный калеке вид спорта. В течение пятидесяти лет катился он в своем подвижном кресле по следам неуловимой дичи. Неужели теперь он наконец изловил ее, так легко и в таком неподходящем месте, как элементарный учебник теории пределов. Было от чего прийти в волнение. — Как, по-твоему, Эдвард?
— Ну — начал лорд Эдвард. И на другом конце провода, за сорок миль отсюда, его брат понял по тону, каким было произнесено это единственное слово, что дело не выгорело. Ему так и не удалось насыпать соли на хвост Абсолюту.
— У меня был товарищ, который тоже спрашивал меня о смысле жизни, — сказал Виталий, — перед тем как застрелиться. Это был мой очень близкий товарищ, очень хороший товарищ, — сказал, часто повторяя слово «товарищ» и как бы находя какое-то призрачное утешение в том, что это слово теперь, много лет спустя, звучало так же, как раньше, и раздавалось в неподвижном воздухе пустынного парка. — Он был тогда студентом, а я был юнкером. Он всё спрашивал: зачем нужна такая ужасная бессмысленность существования, это сознание того, что если я умру стариком и, умирая, буду отвратителен всем, то это хорошо, — к чему это? Зачем до этого доживать? Ведь от смерти мы не уйдём, Виталий, ты понимаешь? Спасения нет. — Нет! — закричал Виталий. — Зачем, — продолжал он, — становиться инженером, или адвокатом, или писателем, или офицером, зачем такие унижения, такой стыд, такая подлость и трусость? — Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах женщин и будь счастлив. И пусть Бог хранит тебя от мысли о том, зачем ты всё это делаешь. Но он не поверил мне, он застрелился. Теперь ты спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю.
Предо мною полтораста лиц, не похожих одно на другое, и триста глаз, глядящих мне прямо в лицо. Цель моя — победить эту многоголовую гидру. Если я каждую минуту, пока читаю, имею ясное представление о степени её внимания и о силе разумения, то она в моей власти. Другой мой противник сидит во мне самом. Это — бесконечное разнообразие форм, явлений и законов и множество ими обусловленных своих и чужих мыслей. Каждую минуту я должен иметь ловкость выхватывать из этого громадного материала самое важное и нужное и так же быстро, как течет моя речь, облекать свою мысль в такую форму, которая была бы доступна разумению гидры и возбуждала бы её внимание, причём надо зорко следить, чтобы мысли передавались не по мере их накопления, а в известном порядке, необходимом для правильной компоновки картины, какую я хочу нарисовать. Далее я стараюсь, чтобы речь моя была литературна, определения кратки и точны, фраза возможно проста и красива. Каждую минуту я должен осаживать себя и помнить, что в моем распоряжении имеются только час и сорок минут. Одним словом, работы немало. В одно и то же время приходится изображать из себя и учёного, и педагога, и оратора, и плохо дело, если оратор победит в вас педагога и учёного, или наоборот.
Читаешь четверть, полчаса и вот замечаешь, что студенты начинают поглядывать на потолок, на Петра Игнатьевича, один полезет за платком, другой сядет поудобнее, третий улыбнется своим мыслям Это значит, что внимание утомлено. Нужно принять меры. Пользуясь первым удобным случаем, я говорю какой-нибудь каламбур. Все полтораста лиц широко улыбаются, глаза весело блестят, слышится ненадолго гул моря Я тоже смеюсь. Внимание освежилось, и я могу продолжать.
Юлька!
Слушай мою таблицу умножения. Дважды два будет четыре, а трижды три — девять. А я тебя люблю. Пятью пять, похоже, — двадцать пять, и все равно я тебя люблю. Трижды шесть — восемнадцать, и это потрясающе, потому что в восемнадцать мы с тобой поженимся. Ты, Юлька, известная всем Монголка, но это ничего — пятью девять! Я тебя люблю и за это. Между прочим, девятью девять — восемьдесят один. Что в перевернутом виде опять обозначает восемнадцать. Как насчет венчального наряда? Я предлагаю серенькие шорты, маечку-безрукавочку, красненькую, и босоножки рваненькие, откуда так соблазнительно торчат твои пальцы и пятки. Насчет венчального наряда это мое последнее слово — четырежды четыре я повторять не буду. В следующей строке Учись хорошо — на четырежды пять! Не вздумай остаться на второй год, а то придется брать тебя замуж без среднего образования, а мне, академику, — семью восемь, — это не престижно, как любит говорить моя бабушка. А она в этом разбирается. Так вот — на чем мы остановились? Академик тебя крепко любит. Это так же точно, как шестью шесть — тридцать шесть. Ура! Оказывается, это дважды по восемнадцать! Скоро, очень скоро ты станешь госпожой Лавочкиной. Это прекрасно, Монголка! В нашем с тобой доме фирменным напитком будет ром. Открытие! Я ведь тоже — Ром! Юлька! У нас все к счастью, глупенькая моя, семью семь! Я люблю тебя — десятью десять! Я тебя целую всю, всю — от начала и до конца. Как хорошо, что ты маленькая, как жаль, что ты маленькая. Я тебя люблю Я тебя люблю
Твой Ромка.
Чтение помогает общаться? Очередная шутка толкователей! Мы молчим о том, что прочитали. Удовольствие от прочитанной книги мы чаще всего ревниво храним в тайне. То ли потому, что, на наш взгляд, это не предмет для обсуждения, то ли потому, что, прежде чем мы сможем сказать хоть слово о прочитанном, нам надо позволить времени проделать тонкую работу перегонки. Наше молчание — гарантия интимности. Книга прочитана, но мы всё ещё в ней. Одна лишь мимолетная мысль о ней открывает нам путь в убежище, куда можно скрыться. Она ограждает нас от Большого Мира. Она предоставляет нам наблюдательный пункт, расположенный очень высоко над пейзажем обстоятельств. Мы прочли её — и молчим. Молчим, потому что прочли. Хорошенькое было бы дело, если б на каждом повороте нашего чтения на нас выскакивали из засады с вопросами: «Ну как? Нравится? Ты все понял? Изволь отчитаться! »
Иногда молчание наше продиктовано смирением. Не горделивым смирением великих аналитиков, но глубоко личным, одиноким, почти мучительным сознанием, что вот это чтение, этот автор только что, как говорится, «изменили мою жизнь».
Простота — не столь очевидное достоинство, как ясность. Я всегда стремился к ней, потому что у меня нет таланта к пышности языка. До известного предела я восхищаюсь пышностью у других писателей, хотя в больших дозах мне трудно бывает её переварить. Одну страницу Рескина я читаю с наслаждением, но после двадцати чувствую только усталость. Плавный период; полный достоинства эпитет; слово, богатое поэтическими ассоциациями; придаточные, от которых предложение обретает вес и торжественность; величавый ритм, как волна за волной в открытом море, — во всём этом, несомненно, есть что-то возвышающее. Слова, соединённые таким образом, поражают слух, как музыка. Впечатление получается скорее чувственное, чем интеллектуальное, красота звуков как будто освобождает от необходимости вдумываться в смысл. Но слова — великие деспоты, они существуют в силу своего смысла, и, отвлекшись от смысла, отвлекаешься от текста вообще. Мысли начинают разбегаться. Такая манера письма требует подобающей ей темы. Нельзя писать высоким слогом о пустяках.
— Ты пытался когда-нибудь читать классиков по второму разу? Боже мой, все эти старые ***уны типа Харди, Толстого, Голсуорси — они же просто невыносимы. Им сорок страниц надо, чтобы описать, как кто-то где-то пернул. А знаешь, чем они берут? Они гипнотизируют читателя. Просто берут его за яйца. Представь, ни ТВ, ни радио, ни кино. Ни путешествий, если, конечно, ты не хочешь иметь после этих дилижансов распухшую жопу, подпрыгивая на каждой кочке. В Англии даже палку поставить толком нельзя было. Может быть, поэтому во Франции писатели были более дисциплинированными. Французы-то хотя бы трахались, не то что эти мудаки в своей викторианской Англии. Теперь скажи мне, какого хрена парень, у которого есть телевизор и дом на берегу моря, будет читать Пруста?
— Читать Пруста я никогда не мог, поэтому я кивнул. Но читал всех остальных, и мне ни телевизор, ни дом на берегу не смогли бы их заменить.
Осано продолжал:
— Возьмём «Анну Каренину», они называют это шедевром. Это же параша. Образованный парень из высшего общества снизошёл до женщины. Он никогда тебе не показывает, что эта баба на самом деле чувствует или думает. Просто дает нам стандартный взгляд на вещи, характерный для того времени и места. А потом он на протяжении трехсот страниц рассказывает, как нужно вести фермерское хозяйство в России. Он это всовывает туда, как будто кому-то это жутко интересно. А кому, скажи, есть дело до этого хера Вронского с его душой? Бог ты мой, даже не знаю, кто хуже — русские или англичане. А этот гондон Диккенс или Троллоп, для них же пятьсот страниц написать, плевое дело. Они садились писать, когда им хотелось отдохнуть после работы в саду. Французы хотя бы писали коротко. А как тебе этот мудила Бальзак? Бросаю вызов! Любому, кто сможет сегодня его прочесть!
Он глотнул виски и вздохнул.
— Никто из них не умел пользоваться языком. Никто, кроме Флобера, но он не настолько велик. Да и американцы не намного лучше. Драйзер, бля, даже не в курсе, что обозначают слова. Он безграмотен, я тебе точно говорю. Это вонючий абориген, бля. Еще девятьсот страниц занудства. Никого из них сегодня не издали бы, а если бы издали, критики сожрали бы их вместе с дерьмом. Но ведь эти парни прославились! Никакой конкуренции
С моей точки зрения, писать прозу — это тяжелый физический труд. Да, сочинительство — ментальный процесс, но чтобы написать роман или книгу, необходимо поработать физически. Это, конечно, не означает, что нужно носить тяжести, быстро бегать и высоко прыгать. Тем не менее большинство людей
видят только то, что на поверхности, и считают писателей особыми существами, отдающими тебе практически все свое время тихой интеллектуальной кабинетной работе. Если ты в состоянии поднять чашку кофе, полагают очень и очень многие, значит, тебе хватит сил написать повесть. Но попытайтесь хоть раз что - нибудь написать, и вы поймете, что труд писателя не такая уж синекура, как может
показаться со стороны. Весь этот процесс создания чего-то из ничего — сидение за столом; собирание воли в пучок наподобие лазерного; сочинение сюжета; подбор слов, одного за другим; забота о том, чтобы нить повествования не порвалась и не запуталась, — требует в десятки раз больше энергии,
чем думают непосвященные. Писатель находится в постоянном движении не во внешнем, а в своем
внутреннем мире. И его тяжелый и изнурительный внутренний труд скрыт от постороннего глаза. Принято считать, что в процессе мышления участвует только голова. Это не так: писатель, натянув на себя рабочий комбинезон «повествования», мыслит всем телом, что приводит к напряжению, а то и к истощению всех сил — и физических, и ментальных. Многие талантливые писатели раз за разом совершают этот подвиг, даже не отдавая себе отчета в том, что, собственно говоря, происходит. В молодости, имея определенный талант, можно легко писать крупные вещи и играючи справляться с
возникающими по ходу дела трудностями. Ведь когда ты молод, твое тело буквально напоено жизненной силой. Ты можешь сосредоточиться на чем угодно и в любой момент, да и с выносливостью
никаких проблем.
Она посмотрела на человека, столько лет делившего с ней постель и оказавшегося вдруг совершенно чужим. Как хотелось бы ей притвориться, будто он никогда не говорил того, что сейчас произнес. Притвориться, будто он ляпнул эти слова в минутном порыве, что на самом деле они не имели ничего общего с его истинными чувствами к ней Внутри было пусто. И холодно. В порыве, не в порыве это было сказано, не все ли равно?.. Теперь она видела, что в действительности Кайл Хэвен был совсем не таков, каким она его привыкла считать. Она вышла замуж и прожил годы с вымышленным образом, а не с живым человеком. Она попросту выдумала себе мужа. Нежного, любящего, смешливого подолгу отсутствовавшего дома, ибо таково ремесло моряка выдумала – и нарекла его Кайлом. И во время его редких и коротких побывок старательно закрывала глаза на любые проявления, искажавшие ее идеал. Каждый раз у нее была наготове добрая дюжина объяснений. «Он устал. Он только что вернулся из долгого и трудного плавания. Мы отвыкли друг от друга и теперь заново привыкаем » И даже теперь – после всего, что он успел нагородить со времени кончины отца – она изо всех сил пыталась видеть все тот же восхитительный придуманный образ. Тогда как жестокая правда гласила, что он этому романтическому образу не соответствовал никогда. Он был просто мужчина. Самый обычный мужчина. Нет. Он был даже глупей большинства из них.
Во всяком случае, у него хватало глупости полагать, будто она обязана была его слушаться. Даже в тех вещах, в которых она разбиралась заведомо лучше него. И даже когда его не было дома, чтобы с ней спорить.
Кефрии показалось, будто она неожиданно распахнула глаза и увидела кругом себя солнечный свет.
Почему она никогда раньше об этом не задумывалась?..
— Любовь! О, Алекс, ты ведь даже не можешь понять, что это такое, настоящая любовь! Безумие, радостное и добровольное; всеобъемлющее пламя, чей жар сладостен и мучителен одновременно. Любовь матери к детям, любовь патриота к родине, любовь естествоиспытателя к истине — все меркнет перед настоящей, подлинной, всеобъемлющей любовью! Поэты слагали стихи, живущие тысячелетиями, завоеватели проливали реки крови. Простые, ничем не примечательные люди вспыхивали как сверхновые, сжигая свою жизнь в ослепительной вспышке, яростной и безудержной. Любовь любовь. Тысячи
определений, поиск нужных слов будто звуки способны передать эту древнюю магию. Любовь — это когда счастлив тот, кого любишь любовь — Ведь даже все расы Чужих умеют любить, Алекс! нечеловеческой любовью — но очень и очень похожей. Тайи не ведают, что такое юмор. Брауни не способны
на дружбу. Фэнхуан неведома мстительность. Масса человеческих эмоций является уникальной, но при этом и мы не можем постигнуть э ну, к примеру, свойственного Цзыгу ощущения рассвета Зато любовь — есть у всех рас! когда весь мир сосредоточен в одном человеке любовь — чувство, равняющее нас с Богом Не подступиться! Не выразить словами — только и выражать не надо, каждый поймет, каждый испытывал этот сладкий дурман.
-
Главная
-
Цитаты и пословицы
- Цитаты в теме «Слово» — 7 188 шт.