Цитаты в теме «улица», стр. 44
Тому было всего десять лет. Он ничего толком не знал о смерти, страхе, ужасе. Смерть — это восковая кукла в ящике, он видел ее в шесть лет: тогда умер его прадедушка и лежал в гробу, точно огромный упавший ястреб, безмолвный и далекий, — никогда больше он не скажет, что надо быть хорошим мальчиком, никогда больше не будет спорить о политике. Смерть — это его маленькая сестренка: однажды утром (ему было в то время семь лет) он проснулся, заглянул в ее колыбельку, а она смотрит прямо на него застывшими, слепыми синими глазами а потом пришли люди и унесли ее в маленькой плетеной корзинке. Смерть — это когда он месяц спустя стоял возле ее высокого стульчика и вдруг понял, что она никогда больше не будет тут сидеть, не будет смеяться или плакать и ему уже не будет досадно, что она родилась на свет. Это и была смерть. И еще смерть — это Душегуб, который подкрадывается невидимкой, и прячется за деревьями, и бродит по округе, и выжидает, и раз или два в год приходит сюда, в этот город, на эти улицы, где вечерами всегда темно, чтобы убить женщину; за последние три года он убил трех. Это смерть
Он говорит, что читателям не нужна история про очаровательного и талантливого ребенка, который снимался на телевидении, сделал на этом большие деньги, а потом жил долго и счастливо, и до сих пор живет долго и счастливо.
Людям не нужен счастливый конец.
Людям хочется читать про Расти Хаммера, мальчика из «Освободи место для папы», который потом застрелился. Или про Трента Льюмена, симпатичного малыша из «Нянюшки и профессора», который повесился на заборе у детской площадки. Про маленькую Анису Джонс, которая играла Баффи в «Делах семейных» – помните, она все время ходила в обнимку с куклой по имени миссис Бисли, – а потом проглотила убойную дозу барбитуратов. Пожалуй, самую крупную дозу за всю историю округа Лос-Анджелес.
Вот чего хочется людям. Того же, ради чего мы смотрим автогонки: а вдруг кто-нибудь разобьется. Не зря же немцы говорят: «Die reinste Freude ist die Schadenfreude». «Самая чистая радость – злорадство». И действительно: мы всегда радуемся, если с теми, кому мы завидуем, случается что-то плохое. Это самая чистая радость – и самая искренняя. Радость при виде дорогущего лимузина, повернувшего не в ту сторону на улице с односторонним движением.
Или когда Джея Смита, «Маленького шалопая» по прозвищу Мизинчик, находят мертвого, с множеством ножевых ран, в пустыне под Лас-Вегасом.
Или когда Дана Плато, девочка из «Других ласк», попадает под арест, снимается голой для «Плейбоя» и умирает, наевшись снотворного.
Люди стоят в очередях в супермаркетах, собирают купоны на скидки, стареют. И чтобы они покупали газету, нужно печатать правильные материалы.
Большинству этих людей хочется прочитать о том, как Лени 0'Грэди, симпатичную дочку из «Восьми достаточно», нашли мертвой в каком-то трейлере, с желудком, буквально набитом прозаком и викодином. Нет трагедии, нет срыва, говорит мой редактор, нет и истории.
Счастливый Кенни Уилкокс с морщинками от смеха продаваться не будет.
Редактор мне говорит:
– Дай мне Уилкокса с детской порнографией в компьютере. Дай мне сколько-то трупов, закопанных у него под крыльцом. Вот тогда это будет история.
Редактор говорит:
– А еще лучше, дай мне все вышесказанное, и пусть он сам будет мертвым.
Половины этого города просто не существует. По моему мнению, пространство внутри Садового кольца вечерами превращается в некое подобие компьютерной игрушки, населенной людьми-пустышками. Когда-то они были нормальными людьми, у них были мечты, «души прекрасные порывы», проблемы и жизненные заботы. Но затем, в какой-то момент, они поняли, что легче превратиться в персонажей гламурных журналов, героев и героинь танцпола, фей подиума и ресторанных рыцарей ножа и тарелки. Превратить свою жизнь в атмосферу круглосуточной вечеринки и стать теми самыми рекламируемыми на всех углах «ночными жителями». Постоянные лучи софитов отучили их глаза воспринимать дневной свет, лампы солярия сделали невозможным нахождение на дневном солнце, тонны парфюмерии и косметики вкупе с наркотиками и диетами постепенно иссушали их тела, а актуальные журналы и развлекательное телевидение сделали то же самое с их мозгом. В конце концов они превратились в тени людей, в некое подобие невидимок, которые могут выходить из дома только в ночное время суток, когда искусственное освещение скрывает то, что под оболочкой из макияжа, платья «Prada», джинсов «Cavalli» или костюма «Brioni» — скрыта пустота. Именно поэтому вы никогда не встретите их днем на улицах Москвы. Боязнь, что кто либо увидит, что под темными очками «Chanel» нет никаких глаз, а их лица просто нарисованы, заставляет их оставаться днем дома. День — время людей, тогда как ночь — время мумий.
Каждый борется за себя, как может. Некоторые пытаются вести беседы, несмотря на шум. Им приходится часто повторять слова и постоянно напрягать притупившийся слух. Но на дискотеке кричать бесполезно. Чаще всего дело кончается тем, что собеседники невпопад обмениваются номерами телефонов, нацарапанными на тыльной стороне ладони, и откладывают беседу до лучших времен. Другие танцуют, держа в руках стаканы и вперив в них взгляд. Время от времени они сильно рискуют, поднося их к губам: при этом любое неловкое движение локтя соседа ведет к тому, что они обливают себя. Поскольку на дорожке невозможно ни пить, ни разговаривать, созерцание собственных ботинок представляется Марку вполне этически допустимым занятием. Не стоит думать, что вся абсурдность ситуации ускользнула от него. Напротив, никогда он столь ясно не осознавал свою принадлежность к классу юных идиотов из хороших семей, как в этом одиночестве посреди толпы охваченных энтузиазмом безумцев, на этом беломраморном полу, воображая себя бунтарём, при том, что принадлежит он к весьма привилегированной касте, в то время как миллионы людей спят на улице при температуре ниже 15С, подложив под себя лист гофрированного картона. Он всё это знает и именно поэтому уставился в пол.
Она ничего не говорила, не думала. Ряды мыслей, общности, знания, достоверности привольно неслись, гнали через нее, как облака по небу и как во время их прежних ночных разговоров. Вот это-то, бывало, и приносило счастье и освобожденье. Неголовное, горячее, друг другу внушаемое знание. Инстинктивное, непосредственное.
Таким знанием была полна и она сейчас, темным, неотчетливым знанием о смерти, подготовленностью к ней, отсутствием растерянности перед ней. Точно она уже двадцать раз жила на свете, без счета теряла Юрия Живаго и накопила целый опыт сердца на этот счет, так что все, что она чувствовала и делала у этого гроба, было впопад и кстати.
О какая это была любовь, вольная, небывалая, ни на что не похожая! Они думали, как другие напевают.
Они любили друг друга не из неизбежности, не «опаленные страстью», как это ложно изображают. Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим еще, может быть, больше, чем им самим. Незнакомым на улицам, выстраивающимся на прогулке детям, комнатам, в которых они селились и встречались.
Ах вот это, это вот ведь и было главным, что их роднило и объединяло! Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее: наслаждение общей лепкою мира, чувство отнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной.
Они дышали только этой совместностью. И потому превознесение человека над остальной природой, модное нянчение с ним и человекопоклонство их не привлекали. Начала ложной общественности, превращенной в политику, казались им жалкой домодельщиной и оставались непонятны.
Иногда безнадежность хватала меня за горло, тогда я одевался и уходил. И время от времени забывал возвращаться. Тогда я чувствовал себя несчастнее, чем раньше, потому что знал: она ждет меня и ее большие печальные глаза устремлены вдаль. И я возвращался как человек, у которого есть долг. Ложился на кровать, а она ласкала меня; я изучал морщинки у ее глаз и корни ее волос, где пробивалась рыжина. Лежа так, я часто думал о той, другой, которую любил, думал: вот бы она лежала рядом со мной
Те долгие прогулки я совершал триста шестьдесят пять дней в году! – и вновь повторял их в мыслях, лежа рядом с другой женщиной.
Сколько раз с той поры я прокручивал в голове эти прогулки! Самые грустные, унылые, мрачные, бесцветные, безобразные улицы, когда либо созданные человеком! В душе отзывалось болью мысленное повторение тех прогулок, тех улиц, тех несбывшихся надежд. Есть окно, да нет Мелизанды; сад тоже есть, да нет блеска золота. Прохожу опять и опять: окно всегда пусто. < > Те же дома, те же трамвайные пути, все то же. Она прячется за занавеской, она ждет, когда я пройду мимо, она делает то или делает это но нет ее там, нет, нет, нет. < >
«В одном номере – в одном номере – давай посмотрим задушенная топ-модель, младенец, сброшенный с крыши высотного здания, дети, убитые в метро, коммунистическая сходка, замочили крупного мафиози, нацисты, – он возбужденно листает страницы, – больные СПИДом игроки в бейсбол, опять какое-то говно насчет мафии, пробка, бездомные, разные маньяки, педики на улицах мрут как мухи, суррогатные матери, отмена какой-то мыльной оперы, дети проникли в зоопарк, замучили несколько животных, сожгли их заживо , опять нацисты Самое смешное, что все это происходит здесь, в этом городе, а не где-нибудь там, именно здесь, вот какая фигня, ну-ка подожди. Опять нацисты, пробка, пробка, торговля детьми, дети на черном рынке, дети, больные СПИДом, дети-наркоманы, здание обрушилось на грудного ребенка, дети-маньяки, автомобильная пробка, обвалился мост ”
Прайс умолкает, переводит дыхание и спокойно говорит, глядя на попрошайку на углу Второй и Пятой: “Двадцать четвертый за сегодня. Я считал”. Потом, не поднимая глаз, спрашивает: “Почему ты не носишь с серыми брюками темно-синий шерстяной пиджак?»
Правда, надо признать, что с сумерками в эту долину опускались чары какого-то волшебного великолепия и окутывали её вплоть до утренней зари. Ужасающая бедность скрывалась, точно под вуалью; жалкие лачуги, торчащие дымовые трубы, клочки тощей растительности, окружённые плетнем из проволоки и дощечек от старых бочек, ржавые рубцы шахт, где добывалась железная руда, груды шлака из доменных печей — всё это словно исчезало; дым, пар и копоть от доменных печей, гончарных и дымогарных труб преображались и поглощались ночью. Насыщенный пылью воздух, душный и тяжёлый днём, превращался с заходом солнца в яркое волшебство красок: голубой, пурпурной, вишневой и кроваво-красной с удивительно прозрачными зелеными и желтыми полосами в темнеющем небе. Когда царственное солнце уходило на покой, каждая доменная печь спешила надеть на себя корону пламени; тёмные груды золы и угольной пыли мерцали дрожащими огнями, и каждая гончарня дерзко венчала себя ореолом света. Единое царство дня распадалось на тысячу мелких феодальных владений горящего угля. Остальные улицы в долине заявляли о себе слабо светящимися желтыми цепочками газовых фонарей, а на главных площадях и перекрёстках к ним примешивался зеленоватый свет и резкое холодное сияние фонарей электрических. Переплетающиеся линии железных дорог отмечали огнями места пересечений и вздымали прямоугольные созвездия красных и зелёных сигнальных звёзд. Поезда превращались в чёрных членистых огнедышащих змеев
А над всем этим высоко в небе, словно недостижимая и полузабытая мечта, сиял иной мир, вновь открытый Парлодом, не подчиненный ни солнцу, ни доменным печам, — мир звёзд.
Как странно: у этих слепцов, потерявших зрение на войне, движения другие, чем у слепорожденных, — стремительнее и в то же время осторожнее, эти люди еще не приобрели уверенности долгих темных лет. В них еще живет воспоминание о красках неба, земле и сумерках. Они держат себя еще как зрячие и, когда кто-нибудь обращается к ним, невольно поворачивают голову, словно хотят взглянуть на говорящего. У некоторых на глазах черные повязки, но большинство повязок не носит, словно без них глаза ближе к свету и краскам. За опущенными головами слепых горит бледный закат. В витринах магазинов вспыхивают первые огни. А эти люди едва ощущают у себя на лбу мягкий и нежный вечерний воздух. В тяжелых сапогах медленно бредут они сквозь вечную тьму, которая тучей обволокла их, и мысли их упорно и уныло вязнут в убогих цифрах, которые для них должны, но не могут, быть хлебом, кровом и жизнью. Медленно встают в потускневших клеточках мозга призраки голода и нужды. Беспомощные, полные глухого страха, чувствуют слепые их приближение, но не видят их и не могут сделать ничего другого,
как только, сплотившись, медленно шагать по улицам, поднимая из тьмы к
свету мертвенно-бледные лица, с немой мольбой устремленные к тем, кто еще
может видеть: когда же вы увидите?!
Первым делом мы стараемся показать друг другу, что мы оба необыкновенно вежливы и очень рады видеть друг друга. Я усаживаю его в кресло, а он усаживает меня; при этом мы осторожно поглаживаем друг друга по талиям, касаемся пуговиц, и похоже на то, как будто мы ощупываем друг друга и боимся обжечься. Оба смеёмся, хотя не говорим ничего смешного. Усевшись, наклоняемся друг к другу головами и начинаем говорить вполголоса. Как бы сердечно мы ни были расположены друг к другу, мы не можем, чтобы не золотить нашей речи всякой китайщиной, вроде: «вы изволили справедливо заметить», или «как я уже имел честь вам сказать», не можем, чтобы не хохотать, если кто из нас сострит, хотя бы неудачно. Кончив говорить о деле, товарищ порывисто встаёт и, помахивая шляпой в сторону моей работы, начинает прощаться. Опять щупаем друг друга и смеёмся. Провожаю до передней; тут помогаю товарищу надеть шубу, но он всячески уклоняется от этой высокой чести. Затем, когда Егор отворяет дверь, товарищ уверяет меня, что я простужусь, а я делаю вид, что готов идти за ним даже на улицу. И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо моё всё ещё продолжает улыбаться, должно быть, по инерции.
— Ну что ж – начал он и сам же себе ответил: – Да ничего! Случилось то, чего не случалось, а если и случалось, то другое. Среди нас нашёлся тот, кого не было среди нас, но оказалось, что был. Это, как говорится, и радостно и грустно. Грустно потому, что его не было, а радостно потому, что оказалось, что был. Теперь у нас есть все основания сказать, что нет никаких оснований говорить, будто герои перевелись в наше время. Они, конечно, перевелись – и никто с этим не спорит, однако сегодня мы видим перед собой настоящего героя. Разумеется, в нём нет ничего от героя, но он герой, несмотря на это. То, что он герой, незаметно с первого взгляда. И со второго. И с третьего. Это вообще незаметно. Встретив его на улице, вы никогда не скажете, что он герой. Вы даже скажете, что никакой он не герой, что – напротив – он тупой и дрянной человечишко. Но он герой – и это сразу же бросается в глаза. Потому что главное в герое – скромность. Эта-то его скромность и бросается в глаза: она просто ослепляет вас, едва только вы завидите его. Он вызывающе скромен. Он скромен так, что производит впечатление наглого. Но это только крайнее проявление скромности. Стало быть, несмотря на то, что в нем нет ничего, в нём есть всё, чтобы поцеловать Спящую Уродину и пробудить Её от сна. Я мог бы ещё многое добавить к сказанному, но добавить к сказанному нечего.
Она привыкла по вечерам выходить на балкон. Садилась на стул, приникала губами к холодным ржавым железным перилам. И смотрела на прохожих. За спиной у нее понемногу сгущалась тьма. Перед нею вдруг вспыхивали витрины. Улицу заполняли огни и люди. И мать погружалась в бесцельное созерцание. В тот вечер, о котором идет речь, сзади появился неизвестный человек, набросился на нее, избил и, заслышав шум, скрылся. Она ничего не видела, потеряла сознание. Когда примчался сын, она была в постели. Врач посоветовал не оставлять ее на ночь одну. Сын прилег подле нее на кровати, поверх одеяла. Было лето. Жаркая комната еще дышала ужасом недавно разыгравшейся драмы. За стеною слышались шаги, скрип дверей. В духоте держался запах уксуса, которым обтирали больную. Она и сейчас беспокойно металась, стонала, порой вздрагивала всем телом. И сын, едва успев задремать, просыпался весь в поту, настороженно приглядывался к ней, потом бросал взгляд на часы, на которых плясал трижды отраженный огонек ночника, и вновь погружался в тяжелую дремоту. Лишь позднее он постиг, до чего одиноки были они в ту ночь.
Искусство Памяти, в описании старинных авторов, является методом, при помощи которого можно чрезвычайно, до неправдоподобных размеров, увеличить Природную Память, с которой мы появляемся на свет. Мудрецы древности полагали, что лучше всего запоминаются живые картинки, расположенные в строгой последовательности. Соответственно, чтобы сконструировать чрезвычайно устойчивую Искусственную Память, необходимо прежде всего выбрать Место: например, храм, или улицу с лавками и дверьми, или внутренность дома, то есть любое четко организованное пространство. Выбранное Место старательно запоминается, так что человек может мысленно путешествовать по нему в любом направлении. Следующий шаг — создать живые символы или картинки для вещей, которые требуется запомнить; чем они ярче, чем больше поражают воображение, тем лучше — говорят знатоки. Для идеи Святотатства, скажем, подойдет оскверненная монахиня, для Революции — бомбист, закутанный в плащ. Эти символы располагают затем в различных уголках Места: в дверях, нишах, двориках, окнах, чуланах и так далее. Остается мысленно обойти Место (в любом порядке) и в каждом уголке взять Вещь, обозначающую Понятие, которое нужно запомнить.
Мужчины по самой природе своей мало склонны к моногамии. Они вечно ищут новых ощущуений, встреч, порывов, форм, но зачастую абсолютно беспомощны в чёткой формулировке своих желаний. Им хочется видеть в женщине благородную львицу, неуправляемую девственницу, нежную и чувственную одновременно. Их привлекает африканская страсть (о которой сами негры понятия не имеют!), неутомимый секс во всех его видах, направлениях и извращениях. Мужчины находят массу достоинств во множестве разнообразных женщин и всю жизнь ищут ту, единственную, в которой будут воплощены они все!
Однако стоит им получить желаемое, как все мужчины сразу становятся несусветными трусами и бегут от такой женщины как ошпаренные!
Дай мужчине втрое больше того, что он может вообразить, — и он запаникует. Утверждает, что любит, — хватай машину, кидай в салон и тут же гони в ЗАГС! Говорит, что хочет тебя, — раздевай до тряпок и запрыгивай на него прямо посреди многолюдной улицы! Клянётся, что «душу дъяволу готов отдать за ночь с тобой», — диктуй контракт и требуй подпись кровью! Если он после этого не заплачет, не испарится, не помрёт и не передумает — его надо брать, такие мужчины занесены в Красную книгу.
Творенье подвластно твоей красоте несравненной... Творенье подвластно твоей красоте несравненной,
Но люди в единстве сердец — овладеют вселенной.
Вчера чуть не выдала тайну влюбленных свеча,
Но — слава Аллаху — померк этот светоч затменный.
Лишь искры от пламени, мне опалившего грудь, —
Небесное солнце, что светит земле моей бренной.
И роза пыталась поведать: « прекрасен мой друг »,
Но речи ее заглушил ветерок неизменно.
Как циркуль, я круг горизонта хотел очертить,
Но кругом вселенной очерчен я сам довременно.
Лицо твое, кравчий, смеясь, отразилось в вине,
И жаждой к фиалу с тех пор я прикован, как пленный.
Бегу я на улицу магов, отчаянья полн, —
От смут наших дней, от всего отмахнулся, что тленно.
День видя последний, ты скорбь свою сбросишь легко,
Взяв тяжкую чашу — кипящую влагою пенной.
На розе написано кровью, текущей из ран:
«Кто сердцем созрел, будет пить! Все иное презренно!»
Как розы, роняют росу твои строки, Хафиз!
Но все же найдет в них изъяны завистник надменный.Перевод В.Державина
Тяга к жизни практически - нулевая.
На любовь не осталось эмоции.
И трещит голова дурная.
Силы нет ни вставать, ни бороться.
Погасите свет, занавесьте окна,
Прогоните незваных гостей,
Либо сдохну — либо оглохну.
В моём городе без новостей.
По-весеннему теплая осень
Будет дождиком улицы мыть,
Я умею любить каждой костью —
Просто некого больше любить.
В моём городе нету звезд,
Зато в каждой столовой — wi — fi,
Одиночество скажет свой тост,
И мы выпьем зеленый чай.
Дни, как траву, стрижет смерть-садовник,
И как листья, годы летят,
Я несчастный, забытый полковник,
Мне не пишут и не звонят.
Жизнь все более виртуальна,
На вопрос «привет, как дела»,
Отвечают, что все нормально,
Пара смайлов и бла-бла-бла.
В моём городе все идеально.
Я жива, я вполне здорова,
Я бросаю курить — что похвально,
И встаю в половину восьмого.
Я живу — в рамках автопилота
Лишний раз глаз — не открывать.
То, что жить мне совсем не охота
Вам, наверное, наплевать .
-
Главная
-
Цитаты и пословицы
- Цитаты в теме «Улица» — 934 шт.