Цитаты в теме «глаза», стр. 273
Мне хочется поговорить. Об истории, об искусстве, о литературе, о политике, о философии, о жизни, но раз за разом, после обрывочных «прив» «нра» «ваще» «как саааам» «а ничо», открывается все та же грустная, болезненная, тяжелая, трагичная, пустая бездна одинокости человеческой. Глухой, слепой одинокости, неразбавленной оттенками широкого пространства красивого мира. И бессильно опускаются руки, не способные спасти каждого, и хочется отвернутся, закурить и остаться наедине с самими собой, устало глядя в окно и думая о чем-то далеком, неважном, но легком и светлом, как крыло бабочки над полем диких цветов. И хочется взять слова, краски, шальные чувства — вечные инструменты художника, и создать вокруг себя стену толщиной в бесконечный вздох сожаления и обреченного понимания того, что там, где ты предвидел сладкую, прекраснодушную, парящую бесконечность, лишь россыпь острой мокрой гальки боли, воспаленной сознанием до размеров берега, на котором никогда не будет радостного смеха детей, любящих глаз, нежных обьятий и где-то на кромке горизонта — пения китов. И наваливатеся на душу тяжелое тело пустоты, и дышит соленым в шею, давя бетонной поступью птенцов зарождающихся идей и желаний, и в какой-то момент начинает казаться, что ничего больше не осталось, что ты один среди миражей, теней, бывших когда-то людьми Но потом ты вытираешь с висков испарину, закрываешь глаза, делаешь жизненно необходимый глоток горького горячего чая и снова веришь: «нет, нет, привиделось, конечно нет, нет, нет »
Каково это — быть актёром? Возможно, больно. Проживать насквозь, невыразимо, невыносимо, многие жизни, расписывать изнанку собственного сердца чужими страстями, трагедиями, взлетать и падать, любить и умирать, и вновь вставать, унимать дрожь в руках, и снова начинать новую жизнь, снова плакать, сжимая в бессилии кулаки и смеяться над собой. Изредка приподнимая край маски, уже не для того, чтобы вспомнить своё собственное лицо, а лишь затем, чтобы сделать глоток свежего воздуха, не пропахшего гримом. Больно Но в то же время — прекрасно. Обнажать чувства до предела, настоящие, живые чувства, куда более реальные бытовых кухонных переживаний, доводить их до апогея, задыхаясь от восторга бытия, захлёбываясь алчным огнём жадных, жаждущих глаз зрителя. И падая на колени, почти не существуя ни в одном из амплуа, почти крича от разрывающего тебя смерча жизни и смерти, судьбы и забвения, видеть, как с тобою вместе, замерев в унисон, в едином порыве умирает зал. Замолчавший, забывший сделать новый вдох зал, который любил вместе с тобой, вместе с тобой плакал и смеялся, который, не взирая на пасмурный вечер на улице, обшарпанные доски сцены, увидел то же, что и ты, что-то бесконечно большее, чем просто игру в жизнь. Саму жизнь. Настоящую. Прожитую честно, откровенно, полностью, до дна. Театр как любовь, как секс с самой желанной женщиной, однажды испытав на себе это таинство, этот акт бытия, ты уже не сможешь остаться прежним.
Голуби — совершенно бессмысленные создания. Они всегда рядом, самый привычный для города вид птиц: курлыкают, ищут еды, смотрят вокруг глупыми круглыми глазками, лениво выпархивая из-под ног. Регулярно я их подкармливаю хлебом, но чаще — не замечаю. Как кто-то сказал: те же крысы, только с крыльями. Я, правда, и крысу, когда-то жившую в подъезде, подкармливал. Конечно, источник заразы, но люди тоже не ангелы, а все мы, как говорится, под Богом, все живые. Примерно так я думал, пока однажды весной не увидел птенцов голубя. И вдруг не осознал, что при всей привычности самих птиц, птенцов я вижу первый раз. До этого я видел только взрослых матерых голубей. А тут — птенец. Впервые. И как все, происходящее впервые, это выделилось из общего будничного фона и запомнилось, слегка изменив взгляд. Всего лишь птенец, покрытый растрепанным пухом, с желтым клювом, жадно открытым нараспашку, пронзительно писклявый. И снова мелькнула мысль: я ведь живу в городе, в котором голубей хоть ешь. Но вот передо мной птенец, и пищит он громко и противно, а я ведь никогда раньше не только не видел, но и не слышал их. Ни разу. Эта история случилась давно, детали уже подзабылись, я сменил не один город. Но до сих пор, фотографируя улицы, я заползаю во все щели, забираюсь на все крыши, спускаюсь в подвалы. И самым краешком сознания я высматриваю птенцов голубей. Ищу и не нахожу, превращая их в воображении в полумифических существ, живущих только в моей фантазии. После этого случая я все внимательнее смотрю вокруг и все чаще задаюсь вопросом: а что еще я не замечаю, упускаю, теряю в суете, до повязки на глазах привыкнув к своей жизни.
Они боятся сделать шаг. Показать лицо, позвонить и сказать правду, встретится за чашечкой горячего ароматного напитка и поговорить. Да просто быть собой, не той смешной марионеткой образа с мышлением поисковой программы и безвкусно идеальной красотой аватарок, а просто человеком, не больше, но и не меньше. Они скребут изнутри панцирь иллюзорного одиночества и ждут того, кто сделает шаг за них, занимая свой досуг поиском всё новых и новых самооправданий бездействию. Они боятся сделать шаг, потому что за окном дождь, а не Эйфелева башня в лучах солнечного Парижа, волосы растрепаны, возле глаз пролегли первые морщинки, в словах то и дело чувствуются пробелы знаний и дрожь неуверенности, настроение портится невзначай, медленная жизнь оседает тучностью тела, творчество тает в бытовухе, сказочные дворцы превращаются в облезлые обои и невымытую посуду, свобода в ворчащих стариков родителей, богатства души теряются за нищетой быта и недовольным начальством на работе, а сам человек уже не хочет быть собой, вживаясь в свою любимую марионетку, не способную, не готовую сделать шаг. Но, Боже мой, как легко шагать по тряпичному миру общей нерешительности.
Этот каменный город спит в руках ветров. В этом городе по тротуарам стучат каблуки красивых женщин с голодным взглядом и алчной жаждой новой любви на поводке. С цепей этого города рвутся в небо корабли, в этот город не возвращаются ушедшие. В этом городе птицы видны по глазам, любящим солнце за нас, в этом городе убийцы видны по группе крове на рукавах. В этом городе Ромео пьет водку и забивает косяк, потому что уже знает, что Джульетта должна умереть. В этом городе все хранят на груди свою собственную петлю и готовы загрызть каждого, кто посмеет измерить глубину страданий и найти дно. В этом городе из тысяч наушников, вставленных в голову, льётся громкая глухота с ритмичным речитативом равнодушия. В этом сумеречном городе прижимается спиной к стене живой человек, роняя скрипку из ослабевших рук. В этом городе подъезды зевают затхлой темнотой, а дети уходят из дома в безнадежном поиске упавших с неба звезд. В этом городе живёшь ты и каждый вечер в тебя заглядывает бездна, а ты куришь в окно и улыбаешься ей, как давней любовнице. Этот каменный город переживёт всех и останется молча стоять памятником всех земных страстей в пространстве смеющейся тишины. Этим городом пахнут мои волосы, этот город отражается в моих зрачках, он бьётся жилами рек и дорог под рубашкой Это город, который я люблю.
Мимолётные секунды
Я живу мимолётными секундами
От встречи до встречи
С огромными перерывами
Затаив дыхание, забыв обо всем на свете
Кроме этих коротких мгновений
Когда могу видеть и слышать тебя
Хоть издали, обрывки твоих слов,
Мелькание твоей фигуры,
Или почти развеянные
Остатки запаха твоих духов
Я просто случайный прохожий,
Которому нет места в твоей жизни
Кроме привет, пока
И как делишки больше ничего
Ничего не могу с собой поделать
Так хочется тебе сказать самое главное
Но каждый раз когда ты
В спешке говоришь «привет»
Я чувствую в твоих жестах,
В твоем взгляде «молчи»
И я молчу, не в силах
Перечить твоему желанию,
Не желая тебя разочаровывать и расстраивать.
Я люблю твою улыбку, твои глаза,
Твою шею и нежные руки
Люблю твой голос и смех
Только услышу звук твоих шагов
И сердце замирает от счастья
Как оказывается мало
Нужно человеку для счастья
Всего какие то секунды в которых
Есть хоть отдалённый след любимого человека.
Не спрашивай, как тебе называть меня.
Имя лишь случайный штрих,
Привычная пустота звуков на красивых губах.
Не спрашивай, как тебе называть меня,
Придумай мне имя.
Смешай случайный блеск глаз
С падающим за окном снегом,
Добавь поющее тепло между нами
И мягкость первых слов.
Наложи оттенки собственных мыслей,
Раскрась огромным размахом чувств,
Таким свойственным тебе.
Придумай мне имя, которое для тебя
Будет значить что-то большее,
Чем условность пропечатанных в паспорте букв.
Которое будет значить что-то только для тебя.
Придумай мне имя, в котором только
Ты увидишь мой усталый взгляд
Сквозь дым сигареты, наши улыбки
На расстоянии одного выдоха,
Первый, еще неуверенный поцелуй,
Соприкосновение душ в череде холодных дней.
В котором ты прочтешь историю одной жизни,
Такой, какой ты видишь ее.
Придумай мне имя, только ты,
И оно станет по-настоящему, всерьез,
До надрыва глупого сердца,
До легкой дрожи касающихся
Твоей кожи пальцев - моим.
Актёр — это тот, кто сызмальства и на всю жизнь соглашается выставлять себя на обозрение анонимной публики. Без этого исходного согласия, которое никак не связано с талантом, которое гораздо глубже, чем талант, нельзя стать актёром. Под стать тому и врач; он также соглашается всю жизнь заниматься человеческими телами и всем тем, что из этого следует. Это исходное согласие (а вовсе не талант и не умение) даёт ему возможность войти на первом курсе в прозекторскую, а спустя шесть лет стать врачом.
Хирургия доводит основной императив профессии медика до самой крайней грани, где человеческое уже соприкасается с божественным. Если вы сильно трахнете кого-нибудь дубинкой по башке, он рухнет и испустит дух навсегда. Но ведь однажды он всё равно испустил бы дух. Такое убийство лишь несколько опережает то, что чуть позже Бог обстряпал бы сам. Бог, надо полагать, считался с убийством, но не рассчитывал на хирургию. Он и думать не думал, что кто-то дерзнет сунуть руку в нутро механизма, который он сотворил, тщательно завернул в кожу, запечатал и сокрыл от глаз человеческих.
Поскольку он сам не любил танцевать, Терезой завладел его молодой коллега. Эта пара прекрасно смотрелась на танцевальной площадке бара, и Тереза казалась ему красивей обычного. Он изумленно наблюдал, с какой точностью и послушностью она на какую-то долю секунды предупреждает волю своего партнера. Этот танец словно бы говорил о том, что ее жертвенность, какая-то возвышенная мечта исполнить то, что она читает в глазах Томаша, вовсе не была нерасторжимо связана только с ним, а готова была ответствовать зову любого мужчины, который встретился бы ей вместо него. Не было ничего проще вообразить себе, что Тереза и его коллега — любовники. Простота этого воображаемого образа больно ранила его! Он вдруг осознал, что Терезино тело без труда представляемо в любовном соитии с другим мужским телом, и впал в уныние. Лишь поздно ночью, когда они вернулись домой, он признался ей в своей ревности. Эта абсурдная ревность, исходившая всего лишь из теоретической возможности, была доказательством того, что Терезину верность он считал безусловной предпосылкой их любви. Так мог ли он попрекать ее тем, что она ревновала к вполне реальным его любовницам?
— И тут я их увидал, клянусь вам, увидал своими глазами! То было великое войско древних прерий-бизоны и буйволы!
Полковник умолк; когда тишина стала невыносимой, он
продолжал:
— Головы-точно кулаки великана-негра, туловища как паровозы. Будто на западе выстрелили двадцать, пятьдесят, двести тысяч пушек, и снаряды сбились с пути и мчатся, рассыпая огненные искры, глаза у них как горящие угли, и вот сейчас они с грохотом канут в пустоту
Пыль взметнулась к небу, смотрю — развеваются гривы, проносятся горбатые спины — целое море, черные косматые волны вздымаются и опадают «Стреляй! — кричит Поуни Билл. — Стреляй! » А я стою и думаю — я ж сейчас как божья кара и гляжу, а мимо бешеным потоком мчится яростная силища, точно полночь среди дня, точно нескончаемая похоронная процессия, черная и сверкающая, горестная и невозвратимая, а разве можно стрелять в похоронную процессию, как вы скажете, ребята? Разве это можно? В тот час я хотел только одного — чтобы песок снова скрыл от меня эти черные, грозные силуэты судьбы, как они сталкиваются и бьются друг о друга в диком смятении. И представьте, ребята, пыль и правда осела и скрыла миллион копыт, которые подняли весь этот гром, вихрь и бурю. Поуни Билл, выругался да как стукнет меня по руке! Но я был рад, что не тронул эту тучу или силу, которая скрывалась в ней, ни единой крупинкой свинца. Так бы все и стоял и смотрел, как само время катит мимо на громадных колесах, под покровом бури, что подняли бизоны, и уносится вместе с ними в вечность.
Тому было всего десять лет. Он ничего толком не знал о смерти, страхе, ужасе. Смерть — это восковая кукла в ящике, он видел ее в шесть лет: тогда умер его прадедушка и лежал в гробу, точно огромный упавший ястреб, безмолвный и далекий, — никогда больше он не скажет, что надо быть хорошим мальчиком, никогда больше не будет спорить о политике. Смерть — это его маленькая сестренка: однажды утром (ему было в то время семь лет) он проснулся, заглянул в ее колыбельку, а она смотрит прямо на него застывшими, слепыми синими глазами а потом пришли люди и унесли ее в маленькой плетеной корзинке. Смерть — это когда он месяц спустя стоял возле ее высокого стульчика и вдруг понял, что она никогда больше не будет тут сидеть, не будет смеяться или плакать и ему уже не будет досадно, что она родилась на свет. Это и была смерть. И еще смерть — это Душегуб, который подкрадывается невидимкой, и прячется за деревьями, и бродит по округе, и выжидает, и раз или два в год приходит сюда, в этот город, на эти улицы, где вечерами всегда темно, чтобы убить женщину; за последние три года он убил трех. Это смерть
— Есть люди, которые постоянно воюют с кем-то — с окружающими, с самими собой, с жизнью. И постепенно у них в голове начинает складываться некое театральное действо, и либретто его они записывают под диктовку своих неудач и разочарований.
— Я знаю многих таких.
— Беда в том, что они не могут разыграть эту пьесу в одиночку, — продолжает он. — И тогда прибегают к помощи других актеров.
Здесь произошло нечто подобное. Старик хотел за что-то на ком-то отыграться, кому-то за что-то отомстить и выбрал нас. Если бы мы послушались его, вняли его запрету, то испытывали бы сейчас горечь поражения и раскаивались бы. Мы бы стали частицами его убогой жизни и его неудач.
Но его враждебность бросалась в глаза, и потому нам нетрудно было уклониться от нее. Куда хуже, когда люди «вызывают нас на сцену», начиная вести себя как жертвы, жалуясь на то, что жизнь полна несправедливости, прося у других совета, помощи, заступничества.
Он заглянул мне в глаза.
— Берегись, — сказал он. — Ввяжешься в такую игру — проиграешь непременно.
Мне снится — я тебя уже любил,
Мне снится — я тебя уже убил,
Но ты воскресла в облике ином,
Как девочка на шарике земном
В изгибисто наивной простоте
У раннего Пикассо на холсте,
И попросила, ребрами моля;
«Люби меня!», как «Не столкни меня!»
Я тот усталый взрослый акробат,
От мускулов бессмысленных горбат,
Который знает, что советы — ложь,
Что рано или поздно упадешь.
Сказать мне страшно: «Я тебя люблю»,
Как будто выдать: «Я тебя убью».
Ведь в глубине прозрачного лица
Я вижу лица, лица без конца,
Которые когда-то наповал
Или не сразу — пыткой — убивал.
Ты от баланса страшного бела:
«Я знаю все. Я многими была.
Я знаю — ты меня уже любил,
Я знаю — ты меня уже убил.
Но шар земной не поверну я вспять:
Люби опять, потом убей опять».
Девчонка ты, Останови Свой шар.
Я убивать устал. Я слишком стар.
Но, шар земной ножонками гоня,
Ты падаешь с него: «Люби меня».
И лишь внутри — таких похожих? — глаз:
«Не убивай меня на этот раз!»
— А я вам говорю, — перебил он, — что по крайней мере девяносто девять процентов редакторов — это просто неудачники. Это неудавшиеся писатели. Не думайте, что им приятнее тянуль лямку в редакции и сознавать свою рабскую зависимость от распространения журнала и от оборотливости издателя, чем предаваться радостям творчества. Они пробовали писать, но потерпели неудачу. И вот тут-то и получается нелепейший парадокс. Все двери к литературному успеху охраняются этими сторожевыми собаками, литературными неудачниками. Редакторы, их помощники, рецензенты, вообще все те, кто читает рукописи, — это все люди, которые некогда хотели стать писателями, но не смогли. И вот они-то, последние, казалось бы, кто имеет право на это, являются вершителями литературных судеб и решают, что нужно и что не нужно печатать. Они, заурядные и бесталанные, судят об оригинальности и таланте. А за ними следуют критики, обычно такие же неудачники. Не говорите мне, что они никогда не мечтали и не пробовали писать стихи или прозу, — пробовали, только у них ни черта не вышло. < >
— Но если вы потерпите неудачу? Вы должны подумать обо мне, Мартин!
— Если я потерплю неудачу? — Он поглядел на нее с минуту, словно она сказала нечто немыслимое. Затем глаза его лукаво блеснули. — Тогда я стану редактором, и вы будете редакторской женой.
Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и всё лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она всё поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же наконец эта минута
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только одною его жизнью!
Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?
Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее сердце; вспомнил ее бледное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания.
То, что я увидел, видели и другие, не только я, а между тем зрелище это было создано не для глаз человека. Там, в середине площади, — был полдень, солнце стояло высоко, — плясала девушка. Создание столь дивной красоты, что Бог предпочел бы ее пресвятой деве и избрал бы матерью своей, он бы пожелал быть рожденным ею, если бы она жила, когда он воплотился в человека! У нее были черные блестящие глаза, в темных ее волосах, когда их пронизывало солнце, загорались золотые нити. В стремительной пляске нельзя было различить ее ножек, — они мелькали, как спицы быстро вертящегося колеса. Вокруг головы, в черных ее косах сверкали на солнце металлические бляхи, словно звездной короной осенявшие ее лоб. Ее синее платье, усеянное блестками, искрилось, словно пронизанная мириадами золотых точек летняя ночь. Ее гибкие смуглые руки сплетались и вновь расплетались вокруг ее стана, словно два шарфа. Линии ее тела были дивно прекрасны! О блистающий образ, чье сияние не меркло даже в свете солнечных лучей! Девушка, то была ты! Изумленный, опьяненный, очарованный, я дал себе волю глядеть на тебя. Я до тех пор глядел на тебя, пока внезапно не дрогнул от ужаса: я почувствовал себя во власти чар!
Мне нравится следить за подъёмом карьер эстрадных артистов, пока они ещё борются за достижение успеха [с подросткового возраста до тридцати лет]. Мне нравится узнавать о них всё, и, если нельзя достать достаточно информации, то хватит и таблоидов. Я люблю панк-рок. Я люблю девушек со странными глазами. Я люблю наркотики (но моё тело и мозг не могут позволить мне принимать их). Я люблю страсть. Я люблю то, что хорошо построено. Я люблю наивность. Я люблю и благодарен рабочим — синим воротничкам, существование которых освобождает артистов от необходимости заниматься низкооплачиваемой работой. Я люблю подавлять ненасытность. Я люблю мухлевать, играя в карты. Я люблю разные музыкальные стили. Я люблю высмеивать музыкантов, у которых я обнаруживаю плагиат или оскорбление музыки как искусства, пользуясь раскруткой смущающее жалких версий их работы. Я люблю писать стихи. Я люблю игнорировать других панк-поэтов. Я люблю винил. Я люблю природу и животных. Я люблю плавать. Я люблю общаться со своими друзьями. Я люблю быть один. Я люблю чувствовать себя виноватым в том, что я белый американский мужчина.
-
Главная
-
Цитаты и пословицы
- Цитаты в теме «Глаза» — 5 802 шт.