Цитаты

Цитаты в теме «вечность», стр. 14

Ты – в старой тетрадке, пропахшей песком и морем.
И буквы от ветра рассыпались вкривь куда-то.
А я улыбаюсь. Я даже почти не спорю.
Как часто не прав ты и как не желаешь сдаться!

А я улыбаюсь. Преграды твои нарушив,
Вхожу осторожно. Кружу, исполняя танец
На самом пороге, ведущем в родную душу
Под музыку снега а вдруг, наконец, растает?

Ты – в каждом кармашке моих заполошных строчек.
Там нет ни на йоту вакансий другим и места.
А я улыбаюсь: опять среди разных-прочих
Меня выбираешь. Однажды стрелял ты метко,

Охотник и ловчий, и снова попал в десятку.
Давай, о хорошем? Мне даже подумать страшно,
Что ты, заблудившись опять среди разных-всяких,
Забудешь и помнить о том, что на вечность старше.

А я улыбаюсь. Легенды слагают люди.
Но им, посторонним, совсем невдомёк И ладно!
Наш маленький остров, где кто-то кого-то любит,
Где, ты, улыбаясь, небрежно снимаешь латы.
Соври, что завтра будет лучше,
Что та же осень, только краше,
Что тот же вздох, но без удушья.
Соври, что мы не станем старше.

Соври, что люди не уходят,
И что любовь всегда взаимна.
Соври о чести и свободе,
Соври, что жизнь необходима.

Соври о том, что все болезни,
Нас превращающие в землю,
Пройдут. Соври, что не исчезнем.
Соври, что истина не дремлет.

Соври, что дети все вернутся,
Навек ушедшие из дома.
Соври, что ангелы проснутся,
И выйдет Бог из вечной комы.

Соври, что тот старик с глазами
Всех пьяниц мира будет счастлив.
Соври, что стены между нами
Прорвет лавина новой страсти.

Соври, что станем мы добрее,
Не так жестоки и угрюмы,
И между школой и аллеей
Не будут подниматься тюрьмы.

Соври, что тот, кто нами правит,
Хранит в рассудке человечность.
Соври про честность этих правил.
Соври, что завтра будет вечность.

Соври про солнце в каждой луже,
Про светлый смех за каждой дверью.
Соври, что завтра будет лучше.
Сегодня я тебе поверю.
Можно жить без веры в бога, можно заработать кучу денег, можно иметь очень много удовольствий, можно поехать на Гавайи, купить яхту, можно не жить, к примеру, в Челябинске, а жить в Гонолулу. И смысл жизни без веры в Бога не теряется. Не всякому же есть дело до своей души. Для кого-то смысл жизни в том, что ему тепло и хорошо, и телка рядом лежит. И посылает такой человек всех, кто пристает к нему с этими разговорами о душе. Ему ни до кого дела нет. И мне ни до кого дела нет. Потому что я занят. Я занят смертью. Я буду умирать. Вот и весь смысл. Просто в какой-то момент своей жизни я понял, что, валяясь на диване и услаждая свое мясо, я все-таки умру. А что я там буду делать? Вот что я там буду делать? Там «Мерседеса» нет, денег нет, телки нет, детишек нет, внучков нет Наш Сбербанк находится на небе. В вечности. Как говорят блатные — в гробу карманов нету. Туда возьмем только то, что нельзя потрогать. Страшно не умирать, страшно понимать, что ты совсем не готов к смерти
У пластмассовых, миленьких кукол
Ни души не бывает, ни сердца.
Мальчик, слушай, пусти обогреться,
Только так, чтоб никто не застукал.

Наливай до краев, что робеешь?
Эта ночь обещает быть долгой,
Это в сказках про вечность и только
А ты сам-то любил? А умеешь?

У меня? Да бывало однажды
Рассказать? Ты дурной или смелый?
Нет, он был не второй, и не первый
Просто был Просто стал очень важным

Не сложилось Такая дорога
Что сидишь? Наливай! Я устала,
Я бы много еще рассказала,
Как у черта молила и Бога,

Как по двери сползала вдогонку
Запинаясь о гордость бежала
Что люблю я ему не сказала
Про любовь не положено громко

Ладно, мальчик. Пойду. Уже утро
Слушай, знаешь, давай между нами,
Ведь про душу не надо словами?
Все что было, оставим кому-то

И в красивой, пустой оболочке
Ничего. Ни романа, ни драмы,
Потому что однажды «Тот самый»
Разорвал все нутро на кусочки.
Я не твой сегодня и живу неблизко,
А внутри — потёмки, как ни потроши.
В паспорте, конечно, верная прописка,
Только это адрес не моей души.

За окошком полночь, на окошке пальма.
Может, и не пальма — песня не о ней.
Я один ночую, а кровать двуспальна
Мы же не узнаем, кто из нас честней.

В пепельнице горка, а в стакане сухо.
Я от каждой мысли вздрагиваю вслух.
У меня на шее виснет Невезуха,
Самая ручная из знакомых шлюх.

Днём я хорохорюсь и шагаю бодро,
Ночью затихаю, точно манекен.
Не на мне танцуют кремовые бёдра,
Не по мне стекает пряный эстроген.

Скрашиваю будни редкими звонками,
Занятую память не пишу с нуля.
Рядом сука Время рваными боками
Трётся о колени, жалобно скуля.

Твой дрожащий голос исказит мембрана,
Телефон не выдаст боли и гримас.
Между нами вечность и погранохрана,
Между нами люди, любящие нас.
На площади стреляют поэтов. На главной площади нервные люди с больными глазами находят своё бессмертие. Но бессмертие пахнет могилой, это эхо молчания в затхлых залах вечной немоты, это плесень апатии, это мгновение, ставшее тягучей, душной, статичной вечностью. На площади люди слизывают с побледневших пересохших губ вкус жизни, запоминая его навсегда, влюбляясь в яростную боль, несущую в себе семена любви и экстатичной жажды вдохнуть в пробитые легкие хотя бы ещё один глоток солёного воздуха. На площади люди отчаянно смотрят в небо, судорожно понимая, что человеческая смертность — всего лишь залог остроты чувств, горячности идей, вечного стремления успеть, не жалея себя: жить, любить, дышать, смеяться, кричать в распахнутые окна, подставлять неумолимо стареющее лицо дождям, ветрам, снегопадам, солнцу Потому что в конце этого предложения будет точка, восклицательный знак, а не шлейф уходящего в никуда многоточия. На площади стреляют поэтов. И поджарые животы в предчувствии пули прячут в чреве своём несказанные слова, тяжёлым комом поднимающиеся к сжимающемуся горлу, вырывающиеся в холодный воздух хрипом последних итогов. На площади, где стреляют поэтов, стоит мальчик. И небо давит на него, и снег кажется каменным, и тишина пугает И он пишет на изнанке собственной души детскую мораль взрослой сказки: Бог создал нас разными. Смерть — сделала равными.
Под этой химерой, любовью, зияла бездна. Люди старались до краев засыпать бездну цветами этого понятия, окружить ее жерло садами, но она разверзалась снова и снова, неприкрытая, непокорная, суровая, и увлекала вниз всякого, кто доверчиво ей предавался. Преданность означала смерть, а чтобы обладать, нужно было спасаться бегством. Средь цветущих роз таился отточенный меч. Горе тому, кто доверчив. И горе тому, кто узнан. Трагизм не в результате, а в изначальном подходе. Чтобы выиграть, нужно проиграть, чтобы удержать — отпустить. И ведь здесь, похоже, снова брезжит тайна, что отделяет знающих от признающих? Ведь знание о том, что эти вещи полны трагизма, заключает в себе его преодоление, разве не так? Признание никогда не вело к свободному овладению; его пределы прочно укоренены в реальном. Причинный ход и судьба — вот его регистры. Для знающего же реальное — лишь символ; за ним начинается круг беспредельности. Но символ этот коварен, потому что боги веселы и лукавы. А сколько жестокости сокрыто во всяком веселье, сколько кинжалов под цветами. Жизнь двулика, как ничто другое каких только не дали имен — любовь точно фата-моргана, распростерла она над людьми приманчивый образ вечности, ей приносили обеты, а она неумолимо струилась, растекалась, переменчивая, всегда разная, как и то, чьим символом она была, — жизнь.