Цитаты

Цитаты в теме «край», стр. 38

Каково это — быть актёром? Возможно, больно. Проживать насквозь, невыразимо, невыносимо, многие жизни, расписывать изнанку собственного сердца чужими страстями, трагедиями, взлетать и падать, любить и умирать, и вновь вставать, унимать дрожь в руках, и снова начинать новую жизнь, снова плакать, сжимая в бессилии кулаки и смеяться над собой. Изредка приподнимая край маски, уже не для того, чтобы вспомнить своё собственное лицо, а лишь затем, чтобы сделать глоток свежего воздуха, не пропахшего гримом. Больно Но в то же время — прекрасно. Обнажать чувства до предела, настоящие, живые чувства, куда более реальные бытовых кухонных переживаний, доводить их до апогея, задыхаясь от восторга бытия, захлёбываясь алчным огнём жадных, жаждущих глаз зрителя. И падая на колени, почти не существуя ни в одном из амплуа, почти крича от разрывающего тебя смерча жизни и смерти, судьбы и забвения, видеть, как с тобою вместе, замерев в унисон, в едином порыве умирает зал. Замолчавший, забывший сделать новый вдох зал, который любил вместе с тобой, вместе с тобой плакал и смеялся, который, не взирая на пасмурный вечер на улице, обшарпанные доски сцены, увидел то же, что и ты, что-то бесконечно большее, чем просто игру в жизнь. Саму жизнь. Настоящую. Прожитую честно, откровенно, полностью, до дна. Театр как любовь, как секс с самой желанной женщиной, однажды испытав на себе это таинство, этот акт бытия, ты уже не сможешь остаться прежним.
«Каково это, — спросила однажды Карла, — ломка после прекращения приёма героина?» Я попытался ей объяснить. Вспомни все случаи в своей жизни, когда ты испытывал страх, сильный страх. Кто-то крадётся сзади, когда ты думаешь, что один, и кричит, чтобы напугать тебя. Шайка хулиганов смыкает вокруг тебя кольцо. Ты падаешь во сне с большой высоты или стоишь на самом краю отвесной скалы. Кто-то держит тебя под водой, ты чувствуешь, что дыхание прерывается, и рвёшься, пробиваешься, хватаешься руками, чтобы выбраться на поверхность. Ты теряешь контроль над автомобилем и видишь, как стена мчится навстречу твоему беззвучному крику. Собери в одну кучу все эти сдавливающие грудь ужасы и ощути их сразу, одновременно, час за часом и день за днём. Вообрази вдобавок всю боль, когда-то испытанную тобой: ожог горячим маслом, острый осколок стекла, сломанную кость, шуршание гравия, когда ты падаешь зимой на ухабистой дороге, головную боль, боль в ухе и зубную боль. Сложи их вместе — защемление паха, пронзительные вопли от острой боли в желудке — и почувствуй их все сразу, час за часом и день за днём. Затем подумай обо всех перенесённых тобой душевных муках — смерть любимого человека, отказ возлюбленной. Вспомни неудачи и стыд, невыразимо горькие угрызения совести. Добавь к ним пронзающие сердце несчастья и горести и ощути их все сразу, час за часом и день за днём.
Были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!.. И что ж? эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтобы освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником! Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или судьбою
– Любые призывы к миру во всем мире, – говорит мистер Уиттиер, – это все ложь. Красивая ложь, высокие слова. Просто еще один повод для драки. Нет, мы любим войну. Война. Голод. Чума. Они подгоняют нас к просвещению.
– Стремление навести в мире порядок, – любил повторять мистер Уиттиер, – есть признак очень незрелой души. Такие стремления свойственны лишь молодым: спасти всех и каждого от их порции страданий.
Мы любим войну, и всегда любили. Мы рождаемся с этим знанием: что мы родились для войны. Мы любим болезни. Мы любим рак. Любим землетрясения. В этой комнате смеха, в этом большом луна-парке, который мы называем планетой Земля, говорит мистер Уиттиер, мы обожаем лесные пожары. Разлития нефти. Серийных убийц.
Мы любим диктаторов. Террористов. Угонщиков самолетов. Педофилов.
Господи, как же мы любим новости по телевизору. Кадры, где люди стоят на краю длинной общей могилы перед взводом солдат, в ожидании расстрела. Красочные фотографии в глянцевых журналах: окровавленные ошметки тел невинных людей, разорванных на куски бомбами террористов-смертников. Радиосводки об автомобильных авариях. Грязевые оползни. Тонущие корабли.
Отбивая в воздухе невидимые телеграммы своими трясущимися руками, мистер Уиттиер скажет вам так:
– Мы любим авиакатастрофы.
Мы обожаем загрязнение воздуха. Кислотные дожди. Глобальное потепление. Голод.
Нет, мистер Уиттиер даже и не догадывался
— А вам тоже знакомы эти «глупые страхи», которые приходят неизвестно откуда? — удивился я.
— Представь себе, ещё как знакомы! Мне даже доподлинно известно, откуда они приходят Сейчас-то я уже почти забыл это малоприятное чувство, а поначалу мне было страшно. И ещё как страшно! Всё время, без перерыва на обед. Я долго балансировал на краю: с одной стороны от меня были все чудеса Вселенной, а с другой С другой стороны был я сам и всё, что я старался любить — тогда мне казалось, что это поможет заполнить пугающую пустоту в моём сердце. А на границе между тем и другим была полоса страха. Там-то я и болтался. Слишком долго, на мой вкус! Я мучительно искал выход, любую дорогу, лишь бы она увела меня в сторону от этой ужасной пограничной зоны Мне пришлось научиться ненавидеть себя самого и всё, что меня окружало, потому что ненависть оказалась сильнее страха Вот тебе и разгадка, откуда взялся «великий злодей» Лойсо Пондохва. Самые злые колдуны как раз и получаются из самых перепуганных мальчиков! Тебе знакомо то, о чём я говорю, Макс?
В школе Лос-Аламос, где потом сделали атомную бомбу и не могли дождаться, чтобы сбросить ее на Желтую Жемчужину, на бревнах и камнях сидят мальчишки, что-то едят. Поток на краю склона. Учителем был южанин, смахивающий на политика. У костра он рассказывал нам истории, извлеченные из расистского помойного ведра коварного Сакса Ромера*: на Востоке — зло, на Западе — добро.
Неожиданно рядом появляется барсук — не знаю, зачем он пришел — просто веселый, дружелюбный и неискушенный; так ацтеки приносили фрукты испанцам, а те отрубали ацтекам руки.
Тут наставник бежит за своей переметной сумой, вытаскивает кольт сорок пятого калибра, начинает палить в барсука и ни разу не может попасть в него с шести футов. Наконец он подносит пистолет на три дюйма к барсуку и стреляет.
Барсук катится по склону в воду. Я вижу его, раненого, его печальную сморщенную мордочку, какой катится по склону, истекая кровью, умирая.
— Когда видишь зверя, его надо убить, верно? Он ведь мог укусить какого-нибудь из мальчиков.
Барсук просто хотел поиграть, а его пристрелили из 45-го калибра. Соприкоснись с этим. Почувствуй себя рядом с этим. Ощути это. И спроси себя, чья жизнь дороже? Барсука или этого злобного белого мерзавца?
Что мне сказать вам, господа, о моем прошлом; я родился в краю, где идея свободы, понятие права, привычка доброго отношения к человеку подвергались холодному презрению и жестоко преследовались. По ходу истории те или другие правители иногда лицемерно выкрашивали стены общегосударственной тюрьмы в более благопристойный охряной оттенок и громко провозглашали дарование прав, которые в более счастливых странах разумеются сами собой; но то ли правами этими могли пользоваться одни тюремщики, то ли в них заключался какой-то скрытый порок, делавший их горше декретов самой неприкрытой деспотии. В том краю всякий, кто не был тираном, был рабом; а так как душа и все, что к ней относится, за человеком отрицалось, то применение физической боли считалось достаточным для управления и руководства человеческой природой время от времени происходили события, именуемые революцией, которые превращали рабов в тиранов, а тех – в рабов мрачная страна, господа, страшная, и если я в чем в сей жизни убежден, так это в том, что никогда не променяю свободу своего изгнания на злую пародию родины
— Да, Чэн. Это ремесло. Как гончар делает горшок — так воин убивает.
— А когда гончар делает не горшок, каких множество, а вазу? Единственную в своем роде? Каких до него не делал никто и никогда?! Если он неделями ломает себе голову над формой завитка на середине ручки этой вазы — хотя житейской пользы от этого завитка никакой?!
— Это искусство, Чэн. Не ремесло, но — искусство. Не польза, но — радость.
— А если воину плевать на жизнь и на смерть, если нет врага и нет ярости, а есть он сам и его меч, и отблески движущегося просто так, без житейской цели и пользы клинка чертят в ночном небе диковинный узор, и ноги танцуют, не касаясь земли, а кисточка на рукояти описывает спираль, ведущую в бесконечность, и нет пользы, а есть радость, и ты — это меч, а меч — это ты, это мир, это небо и перехлестывающее через край бренной плоти сознание бессмертия
— Это искусство, Чэн. Это мудрая радость творчества, когда мы равны Творцу. Это шаг от ремесла к искусству, это два берега одного ручья — умная ярость воина-ремесленника и мудрая радость воина-творца.
Это радость, наверно, большая — быть женщиной слабой.
Я теорию знаю — на практике вряд ли смогу.
Быть ребенком снаружи, по сути — упрямой бой-бабой,
Что судьбу, как коня, оседлает на полном скаку —

Это больше по мне. Да, природой мне дан светлый волос
И распахнутых глаз изумрудно волнующий цвет.
Но нередко бывает сухим и решительным голос,
Что на сотни вопросов ответит обдуманным «нет».

Не однажды ошиблись во мне наделенные силой
И стремлением смять, растоптать, растереть и забыть.
И удары судьбы, и удары людей выносила,
Зная в главном одно: что нельзя разучиться любить.

Да, училась ломать об колено. И пояс потуже
Приходилось затягивать — было и это не раз.
Только не было дня, чтобы стал равнодушно не нужен
Добрый свет дорогих, меня любящих, преданных глаз.

И чем дольше живу, тем я только уверенней знаю:
Как же нужно спешить набираться мне сил, чтоб тогда,
Когда ты — не дай бог! — вдруг приблизишься к темному краю,
Я твои «не могу» разметала б решительным «Да!».
— У Барриса есть клевый способ провоза наркотиков через границу. Знаешь, на таможне всегда спрашивают, что вы везете. А сказать «наркотики» нельзя, потому что
— Ну, ну!
— Так вот. Берешь огромный кусок гашиша и вырезаешь из него фигуру человека. Потом выдалбливаешь нишу и помещаешь заводной моторчик, как в часах, и еще маленький магнитофон. Сам стоишь в очереди сзади и, когда приходит пора, заводишь ключ. Эта штука подходит к таможеннику, и тот спрашивает: «Что везете?». А кусок гашиша отвечает: «Ничего», — и шагает дальше. Пока не кончится завод, по ту сторону границы.
— Вместо пружины можно поставить батарею на фотоэлементах, и тогда он может шагать хоть целый год. Или вечно.
— Какой толк? В конце концов он дойдет до Тихого океана. Или до Атлантического. И вообще сорвется с края земли
— Вообрази стойбище эскимосов и шестифутовую глыбу гашиша стоимостью сколько такая может стоить?
— Около миллиарда долларов. — Больше, два миллиарда. Эти эскимосы обгладывают шкуры, и вырезают по кости, и вдруг на них надвигается глыба гашиша стоимостью два миллиарда долларов, которая шагает по снегу и без конца талдычит: «Ничего ничего ничего » — То-то эскимосы обалдеют!
— Что ты! Легенды пойдут! — Можешь себе представить? Сидит старый хрыч и рассказывает внукам: «Своими глазами видел, как из пурги возникла шестифутовая глыба гашиша стоимостью два миллиарда долларов и прошагала вот в том направлении, приговаривая: «Ничего, ничего, ничего». Да внуки упекут его в психушку!
— Не, слухи всегда разрастаются. Через сто лет рассказывать будут так: «Во времена моих предков девяностофутовая глыба высокопробнейшего афганского гашиша стоимостью восемь триллионов долларов вдруг как выскочит на нас, изрыгая огонь, да как заорет: «Умри, эскимосская собака!» Мы бились и бились с ней нашими копьями, и наконец она издохла.