Цитаты в теме «сердце», стр. 350
Шероховатость деревьев, вкус воды — все это тоже мне знакомо. Запах травы и звезды, иные ночи и вечера, от которых замирает сердце, — могу ли я отрицать этот мир, всемогущество коего я постоянно ощущаю? Но всем земным наукам не убедить меня в том, что это — мой мир. Вы можете дать его детальное описание, можете научить меня его классифицировать. Вы перечисляете его законы, и в жажде знания я соглашаюсь, что все они истинны. Вы разбираете механизм мира — и мои надежды крепнут. Наконец, вы учите меня, как свести всю эту чудесную и многокрасочную вселенную к атому, а затем и к электрону. Все это прекрасно, я весь в ожидании. Но вы толкуете о невидимой планетной системе, где электроны вращаются вокруг ядра, вы хотите объяснить мир с помощью одного-единственного образа. Я готов признать, что это — недоступная для моего ума поэзия. Но стоит ли негодовать по поводу собственной глупости? Ведь вы уже успели заменить одну теорию на другую. Так наука, которая должна была наделить меня всезнанием, оборачивается гипотезой, ясность затемняется метафорами, недостоверность разрешается произведением искусства. К чему тогда мои старания? Мягкие линии холмов, вечерний покой научат меня куда большему.
Осень остается на весь октябрь, а в редкие годы — до ноября. Над головой изо дня в день видна ясная, строгая синева небес, по которой (всегда с запада на восток) плывут спокойные белые корабли облаков с серыми килями. Днем поднимается неуемный ветер, он подгоняет вас, когда вы шагаете по дороге и под ногами хрустят невообразимо пестрые холмики опавших листьев. От этого ветра возникает ноющая боль, но не в костях, а где-то гораздо глубже. Возможно, он затрагивает в человеческой душе что-то древнее, некую струнку памяти о кочевьях и переселениях, и та твердит: в путь — или погибнешь в путь — или погибнешь Ветер бьется в дерево и стекло непроницаемых стен вашего дома, передавая по стрехам свое бесплотное волнение, так что рано или поздно приходится оставить дела и выйти посмотреть. А после обеда, ближе к вечеру, можно выйти на крыльцо или спуститься во двор и смотреть, как через пастбище Гриффена вверх на Школьный холм мчатся тени от облаков — свет, тьма, свет, тьма, словно боги открывают и закрывают ставни. Можно увидеть, как золотарник, самое живучее, вредное и прекрасное растение ново английской флоры, клонится под ветром подобно большому, погруженному в молчание, молитвенному собранию. И, если нет ни машин, ни самолетов, если по лесам к западу от города не бродит какой-нибудь дядюшка Джо, который бабахает из ружья, стоит завопить фазану, если тишину нарушает лишь медленное биение вашего собственного сердца, вы можете услышать и другой звук — голос жизни, движущейся к финалу очередного витка и ожидающей первого снега, чтобы завершить ритуал.
Я знаю все их любимые лакомства. Определяю их так же верно, как гадалка читает судьбу по ладони. Моя маленькая хитрость, профессиональная тайна. Мать посмеялась бы надо мной, сказала бы, что я впустую растрачиваю свой талант, но я не желаю выяснять их подноготную. Мне не нужны их секреты и сокровенные мысли. Не нужны их страхи и благодарность. Ручной алхимик, сказала бы мать со снисходительным презрением. Показывает никчемные фокусы, а ведь могла бы творить чудеса. Но мне нравятся эти люди. Нравятся их мелкие заботы и переживания. Я с легкостью читаю по их глазам и губам: этой, с затаенной горечью в чертах, придутся по вкусу мои пикантные апельсиновые трубочки; вон той, с милой улыбкой, — абрикосовые сердечки с мягкой начинкой; лохматая девушка по достоинству оценит mendiants; а эта бодрая веселая женщина — бразильский орех в шоколаде. Для Гийома — вафли в шоколаде; он их аккуратно съест над блюдцем в своем опрятном холостяцком доме. Нарсисс любит трюфели с двойным содержанием шоколада, а значит, за его суровой внешностью кроется доброе сердце. Каролина Клермон сегодня вечером будет грезить о жженых ирисках и утром проснется голодной и раздраженной. А дети Шоколадные шишечки, крендельки, пряники с золоченой окантовкой, марципаны в гнездышках из гофрированной бумаги, арахисовые леденцы, шоколадные гроздья, сухое печенье, наборы бесформенных вкусностей в коробочках на полкило Я продаю мечты, маленькие удовольствия, сладкие безвредные соблазны, низвергающие сонм святых в ворох орешков и нуги
— А вам тоже знакомы эти «глупые страхи», которые приходят неизвестно откуда? — удивился я.
— Представь себе, ещё как знакомы! Мне даже доподлинно известно, откуда они приходят Сейчас-то я уже почти забыл это малоприятное чувство, а поначалу мне было страшно. И ещё как страшно! Всё время, без перерыва на обед. Я долго балансировал на краю: с одной стороны от меня были все чудеса Вселенной, а с другой С другой стороны был я сам и всё, что я старался любить — тогда мне казалось, что это поможет заполнить пугающую пустоту в моём сердце. А на границе между тем и другим была полоса страха. Там-то я и болтался. Слишком долго, на мой вкус! Я мучительно искал выход, любую дорогу, лишь бы она увела меня в сторону от этой ужасной пограничной зоны Мне пришлось научиться ненавидеть себя самого и всё, что меня окружало, потому что ненависть оказалась сильнее страха Вот тебе и разгадка, откуда взялся «великий злодей» Лойсо Пондохва. Самые злые колдуны как раз и получаются из самых перепуганных мальчиков! Тебе знакомо то, о чём я говорю, Макс?
Эксцентричность Это оправдание всех аристократий. Она оправдывает праздные классы, наследуемое богатство, привилегии, ренты и все подобные несправедливости. Хотите создать в этом мире что-нибудь достойное, значит, необходимо иметь класс людей обеспеченных, не зависящих от общественного мнения, свободных от бедности, праздных, не принужденных тратить время на тупую будничную работу, которая именуется честным выполнением своего долга. Нужен класс людей, которые могут думать и — в определенных пределах — делать то, что им Нравится. Нужен класс, представители которого могут позволить себе быть чудаками, если имеют склонность к чудачеству, и которые к чудачествам в целом относятся с терпимостью и пониманием. Это очень важно, если хотите понять сущность аристократии. Она не только эксцентрична сама по себе — часто в грандиозных масштабах, но относится терпимо и даже поощряет эксцентричность в других. Чудачества художника и новомодного философа не внушают ей того страха, ненависти и отвращения, которые инстинктивно испытывают неаристократы. Это своего рода резервации краснокожих индейцев в сердце огромной орды белых, банально заурядных и бездуховных, к тому же выросших в колониях. Внутри своих резерваций туземцы развлекаются — часто, надо признать, несколько грубо, несколько эксцентрично. И когда вне этих пределов рождаются люди, близкие по духу, им есть где укрыться от ненависти, которую белая посредственность en bons bourgeois обрушивает на все, что самобытно и выходит за рамки ординарного. После того как произойдет социальная революция, резерваций не будет. Краснокожие растворятся в огромном море белых.
Когда-то здесь жили люди. Они плакали и смеялись, любили и ненавидели, лелеяли мечты и вынашивали планы. У них было много чувств, сжигающих их души. Теперь их нет. Они ушли и унесли с собой свои чувства, и ничто не напомнит случайному прохожему ни о них самих, ни, тем более, о бушевавших в них страстях. Но осталась деревня. Дома, где мохнатые существа, скрываясь по тёмным углам, ждут своих хозяев. Поля, где до сих пор в порубежной полосе стоят термы, сохранившие запах приносимых в дар Чуру вин. Вот эта сотворенная руками копань, которую населяют уже новые, неведомые ушедшим людям жильцы. И существование всего этого гораздо таинственнее, прекрасней и долговечнее, чем все чувства человеческой души. С годами это очарование затмит всё остальное, и случайно наткнувшийся на древнее поселение человек благоговейно вытащит из-под земли глиняный светец или закопченные камни теплины. Глядя на них, наш далекий потомок увидит и печище, и лес, и даже людей, некогда живших здесь. И тогда в его сердце войдет настоящая любовь. Не та, что греет только двоих, а та, что согревает и сохраняет всё, даже богов.
— Видишь ли — задумчиво произнес Лианкур, барабаня пальцами по пустой бутыли, — видишь ли, дело тут вовсе не в том, а в самой природе любви. Как я понимаю, вся эта салонная болтовня не имела к ней никакого касательства Я был влюблен в Мирей, как любят герои самых пошлых рыцарских романов. Она застилала мне свет. Я молился на нее, сестру Феба-лучника, что, смеясь, стреляет в мужчин. Ее большое сердце лишь способствовало такому положению вещей. Я не искал ее объятий, поскольку совершенно уверился, что этот ее товар довольно дешев Проклятая гордость не желала мириться с тем, что я являюсь для нее десятым пехотинцем в шестом ряду. Я полагал — пусть она обладает хоть сотней мужей и случайных любовников, только я оставлю в ее сердце неизгладимый след Я бился за незримые области, области высокого напряжения. Да, друг мой, я сам вырыл себе выгребную яму, и не замедлил в нее упасть. Правда, тогда мне казалось, что я возношусь на небеса в своем безответном чувстве. Я верил, глупец, что сила моей любви не может остаться в тени, что она самим своим безумием привлечет ее, перевернет ее душу, сделает ее воистину моей. Что я буду единственным, кого она полюбит по-настоящему, всей душой, всем сердцем, я жаждал поразить ее воображение. Иногда мне казалось, что я добился на этом поприще определенного успеха, и тогда я бывал безоглядно счастлив. Я не имел никаких доказательств и толковал события, как мне заблагорассудится
Я прикрылась цинизмом, мое сердце оскоплено, я бегу от чудовищной Зависимости, от насмешки всеобщего Обмана. Эрос прячет в своем колчане косу.
Любовь — это все, что мы придумали, чтобы избежать чувства подавленности после совокупления, чтобы оправдать блуд, чтобы добиться оргазма. А любовь это квинтэссенция Красоты, Добра, Истины, она делает вас красивее, она облагораживает ваше жалкое существование.
Так вот, я отказываюсь от любви.
Я исповедую светский гедонизм, ратую за него, он делает меня свободной. Он освобождает меня от преувеличенного восторга от первого поцелуя, от того, чтобы звонить первой, чтобы двенадцать раз прослушивать коротенькое сообщение на автоответчике, чтобы сидеть в кино и пить кофе и вино, вспоминая детство, общих друзей, потом ужинать, беседовать о любимых писателях, о том что жизнь все-таки жестокая штука, потом первая ночь, за ней много других, и вдруг понять, что больше нечего сказать друг другу, делать вид, что целуешься, чтобы вдохнуть порошок, даже не испытывать желания заняться любовью, разойтись и все же оставаться вместе, переругиваться, утешаться, зная, что все уже умерло, изменять с другими и потом — ничего, пустота
— Знаете, Уотсон, — сказал он, — беда такого мышления, как у меня, в том, что я воспринимаю окружающее очень субъективно. Вот вы смотрите на эти рассеянные вдоль дороги дома и восхищаетесь их красотой. А я, когда вижу их, думаю только о том, как они уединенны и как безнаказанно здесь можно совершить преступление.
— О Господи! — воскликнул я. — Кому бы в голову пришло связывать эти милые сердцу старые домики с преступлением?
— Они внушают мне страх. Я уверен, Уотсон, — и уверенность эта проистекает из опыта, — что в самых отвратительных трущобах Лондона не свершается столько страшных грехов, сколько в этой восхитительной и веселой сельской местности.
— Вас прямо страшно слушать.
— И причина этому совершенно очевидна. То, чего не в состоянии совершить закон, в городе делает общественное мнение. В самой жалкой трущобе крик ребенка, которого бьют, или драка, которую затеял пьяница, тотчас же вызовет участие или гнев соседей, и правосудие близко, так что единое слово жалобы приводит его механизм в движение. Значит, от преступления до скамьи подсудимых — всего один шаг. А теперь взгляните на эти уединенные дома — каждый из них отстоит от соседнего на добрую милю, они населены в большинстве своем невежественным бедняками, которые мало что смыслят в законодательстве. Представьте, какие дьявольски жестокие помыслы и безнравственность тайком процветают здесь из года в год.
захотелось им добраться и до неба. Чем выше они поднимались, тем сильнее кривлялось зеркало, так что они еле удерживали его в руках. Но вот они взлетели совсем высоко, как вдруг зеркало до того перекорежило от гримас, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось на миллионы, биллионы осколков, и оттого произошло еще больше бед. Некоторые осколки, с песчинку величиной, разлетаясь по белу свету, попадали людям в глаза, да так там и оставались. А человек с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи только дурное — ведь каждый осколок сохранял свойство всего зеркала. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было страшнее всего: сердце делалось как кусок льда. Были среди осколков и большие — их вставили в оконные рамы, и уж в эти-то окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, и худо было, если такие очки надевали для того, чтобы лучше видеть и правильно судить о вещах.
Явор сидел в стороне на пригорке, отворотясь, стараясь не смотреть на женщин, не слышать их причитаний и всхлипываний. В каждой их слезе, в каждом вздохе он слышал упрек себе — воину, призванному защищать. Его, здорового, сильного, с отроческих лет сроднившегося с оружием, мучил стыд перед этими состарившимися до времени женщинами и одинокими стариками. Казалось бы, кого ему жалеть, — сам сирота. Его осиротила не печенежская сабля, а голод и болезнь, сама Морена-Смерть, невидимая и неумолимая. Однако он выжил, вырос, добрая судьба дала ему другого отца, дядек, братьев. Только матери другой не дала, и Явор видел бережно хранимые в памяти черты своей матери в лице каждой пожилой женщины. В каждом женском вздохе он слышал последние вздохи своей умирающей матери, за которую он цеплялся в отчаянии изо всех сил, но не сумел удержать на земле. Давнее горе мальчика-сироты в груди кметя превратилось в ненависть к Морене-Смерти, ко всем ее обличьям. Здесь она прилетала на печенежских стрелах. Явор знал многие лица своего вечного врага, и ненависть к нему тлела в глубине его сердца, как угли под слоем пепла. В который раз Явор вспоминал прошлое лето — весть о захвате Мала Новгорода Родомановой ордой, спешные сборы, догорающее городище, усеянное еще не закоченевшими трупами славян и печенегов вперемежку, долгий и яростный гон по степи, битву. Часть малоновгородского полона была тогда отбита и спасена, но старший сын Родомана со своей дружиной и добычей сумел уйти. Долго потом Явор перебирал в уме несбывшиеся возможности догнать его. Не догнали. И сейчас, сидя на травянистом холмике — тоже, поди, чья-то могила! — Явор молча и яростно в который раз клялся богу Воителю: жизнь положу, а не пущу больше гадов на русской земле лиходейничать!
Чем была «Америка» Матео Колона в такой ситуации? Ведь граница между открытием и изобретением гораздо более проницаема, чем может показаться на первый взгляд. Матео Колон — пора это сказать — открыл то, о чем порой мечтает каждый мужчина: магический ключ, открывающий сердца женщин, тайну, дающую власть над женской любовью. Обнаружил то, что с самого начала истории искали волшебники и колдуньи, шаманы и алхимики — собирая различные травы, прося милости богов или демонов, — и, наконец, то, к чему стремится каждый отвергнутый влюбленный, страдая бессонными ночами. И, разумеется, то, о чем мечтали монархи и правители хотя бы из-за стремления к всемогуществу, — средство подчинить изменчивую волю женщины. Матео Колон искал, странствовал и наконец обнаружил свою взыскиваемую «сладостную землю» — «орган, который властвует над любовью женщин». «Amor Veneris» — так нарек его анатом («Если мне дано право наречь имена открытым мною вещам ») — позволял управлять изменчивой — и всегда таинственной — женской прихотью. Да, такое открытие сулило разнообразные сложности. «С каким бедствиями столкнется христианство, если объектом греха овладеют приверженцы дьявола? » — задавались вопросом скандализованные доктора Церкви. «Что станет с доходным занятием проституцией, если любому голодранцу и уроду будет доступна самая дорогая куртизанка? » — спрашивали себя богатые владельцы роскошных венецианских борделей. Или, еще хуже, если сами дочери Евы, не дай Бог, поймут, что у них между ног — ключи от рая и ада.
Человеческое стремление наперекор слепой стихии построить свой собственный надежный и прочный мир прекрасно. Иногда человеку это удается, пусть ненадолго, чаще же он терпит поражение. Далеко не каждому выпадает счастье полюбить всем сердцем, обрести преданного друга. Те, кому это не дано, находят прибежище в занятиях искусством. Искусство — это попытка создать рядом с реальным миром другой, более человечный мир. Человек знает два типа трагического. Он страдает от того, что окружающий мир равнодушен к нему, и от своего бессилия изменить этот мир. Ему тягостно чувствовать приближение бури или войны и знать, что не в его власти предотвратить зло. Человек страдает от рока, живущего в его душе. Его гнетет тщетная борьба с желаниями или отчаянием, невозможность понять самого себя. Искусство — бальзам для его душевных ран. Подчас и реальный мир уподобляется произведению искусства. Нам часто внятны без слов и закат солнца, и революционное шествие. В том и другом есть своя красота. Художник же упорядочивает и подчиняет себе природу. Он преображает ее и делает такой, какой создал бы ее человек, «будь он богом».
Творенье подвластно твоей красоте несравненной... Творенье подвластно твоей красоте несравненной,
Но люди в единстве сердец — овладеют вселенной.
Вчера чуть не выдала тайну влюбленных свеча,
Но — слава Аллаху — померк этот светоч затменный.
Лишь искры от пламени, мне опалившего грудь, —
Небесное солнце, что светит земле моей бренной.
И роза пыталась поведать: « прекрасен мой друг »,
Но речи ее заглушил ветерок неизменно.
Как циркуль, я круг горизонта хотел очертить,
Но кругом вселенной очерчен я сам довременно.
Лицо твое, кравчий, смеясь, отразилось в вине,
И жаждой к фиалу с тех пор я прикован, как пленный.
Бегу я на улицу магов, отчаянья полн, —
От смут наших дней, от всего отмахнулся, что тленно.
День видя последний, ты скорбь свою сбросишь легко,
Взяв тяжкую чашу — кипящую влагою пенной.
На розе написано кровью, текущей из ран:
«Кто сердцем созрел, будет пить! Все иное презренно!»
Как розы, роняют росу твои строки, Хафиз!
Но все же найдет в них изъяны завистник надменный.Перевод В.Державина
Но эта вдруг накатившая грусть не проходит и вспоминается детство, такое хрупкое, крохотное и беззащитное детство, но от этого оно становится ещё ближе мне и дороже, да и у других тоже было такое, наверное ...
Погост, и три креста стоят,
Три бабушки мои родные.
И словно на меня глядят
Их старческие лики, как живые.
Их руки гладят мне лицо,
Их руки почерневшие в работе.
И знают эти руки, как же тяжело
Творить добро, не думая о славе и почёте.
Три женщины, три жизни, три судьбы -
Война, разруха, «безмужичье», голод,
И верстовые чёрные столбы,
Эпохи той суровый мрачный холод.
Воспоминания и эти одинокие кресты
Всё, что осталось у меня от детства.
Три женщины, три жизни, три судьбы –
И скорбь моя, и от печали средство.
Болит душа, и три креста стоят,
Напоминание о счастье и веселье.
И сердце, этой памятью живя,
Оттаяло, как в вешние капели.
И зазвучали звонко бубенцы,
Как в тот уже далёкий день весенний.
Три женщины, три жизни, три судьбы -
И боль моя, и от беды спасенье.
Как-то спокойно я вышел из ада
Как-то спокойно я вышел из ада,
Ужас распада легко перенес.
Только теперь заболело, как надо.
Так я и думал. Отходит наркоз.
Выдержал, вынес — теперь настигает:
Крутит суставы, ломает костяк?
Можно кричать — говорят, помогает.
Господи, Господи, больно-то как!
Господи, разве бы муку разрыва Снес я,
Когда бы не впал в забытье,
Если бы милость твоя не размыла,
Не притупила сознание мое!
Гол, как сокол.
Перекатною голью Гордость
Последняя в голос скулит.
Сердце чужою, фантомною болью,
Болью оборванной жизни болит.
Господи Боже, не этой ли мукой
Будет по смерти томиться душа,
Вечной тревогой, последней разлукой,
Всей мировою печалью дыша,
Низко летя над речною излукой,
Мокрой травой, полосой камыша?
Мелкие дрязги, постылая проза,
Быт — не надежнейшая из защит, —
Все, что служило подобьем наркоза,
Дымкой пустой от неё отлетит.
Разом остатки надежды теряя,
Взмоет она на вселенский сквозняк
И полетит над землей,
повторяя: «Господи, Господи, больно-то как!»
Женщины разные есть — все прекрасные!
Богом ли посланы или опасные.
Строгие женщины, иль просто милые.
Нимфы шикарные, девы игривые.
Так переменчивы, Богом отмечены-
С ветром повенчаны. Первые встречные.
Есть роковые и есть судьбоносные.
Стрижены коротко, длинноволосые.
Смелые воины, в избу входящие,
Тонко все чувствуя, в сны приходящие.
Сердце волнуя и жизнь с ног на голову,
Ходят красотки и прямо и в сторону.
В танце скользящие, платьем шуршащие.
Долго ли, коротко все говорящие.
Домохозяйки иль бизнес тянущие.
Есть среди них за обиду грызущие.
Разные есть в этом мире красавицы-
С кем-то живущие-им это нравится.
Есть одинокие или несчастные.
Томные, эротоманочки страстные.
Сколько есть женщин берущих вершины?
Вместо того, чтоб их брали мужчины!
Эй, мужики ! Не бросайтесь прекрасными!
В жизни без женщин все будут несчастными!
Просто любите, плечо подставляйте,
Им, все ошибки немедля прощайте.
Чаще дарите подарки любимым-
Станете сразу вы незаменимым!
Мне на самом-то деле...
Мне на самом-то деле плевать,
Что ты давно не звонишь.
Я тебя поселила
В какой-то вымышленный Париж,
В какой-то шикарный номер
С видом на Сен-Мишель —
С кабельным, с барной стойкой,
С кофе в постель.
Всё, что я помню — дождь
Как в шею дышала, дрожа,
Как говорил «до скорого»,
А я уже знала «сбежал».
Стояла, как дура, в юбке —
По бёдрам текла вода
И всё говорил «до скорого»,
А я слышала «навсегда».
Но мне-то теперь без разницы
В том месте моей души,
Где ты выходишь из спальни,
Из выбеленной тиши,
Где время стоит, как вкопанное,
Где воздух дрожит, звеня,
Никто тебя не отнимет уже,
Никто не возьмёт у меня.
И однажды звонят откуда-то
(Оттуда всегда в ночи),
И спрашивают «знали такого-то?» —
(Молчи, сердце, молчи!)
И говоришь, мол, глупости,
Этого не может быть
Он даже не в этом городе
Он должен вот-вот позвонить
И оплываешь на пол,
И думаешь: «Господи, Боже мой!»
И нет никакой Сен-Мишели и Франции никакой.
Человек подвержен влиянию природы не только физически, но и нравственно. Биение сердца природы непосредственно отдается в сердце человека. Свои идеи человек черпает у природы. Истинность его идей и понятий определяется в зависимости от того, насколько он познал и изучил природу. Вот закон, не знающий исключения. Все тончайшие — даже тоньше паутины — идеи метафизических систем имеют свои основания в природе. Природа — это книга, которую надо прочитать и правильно понять, ошибочное понимание приносит большой вред. Явления природы своим величием зачастую приводят человека в ужас; он чувствует себя ничтожным, когда перед его глазами выступает такая сила, такая мощь, такое зрелище, перед которыми бледнеет сила не только одного человека, но и всего человечества. Природа говорит так: «Либо изучай мои законы, овладевай мной, извлекай пользу, либо я порабощу тебя и, не давая никакой пользы, буду причинять тебе еще и лишения». В мире нет ничего, что совершалось бы против законов природы. То, что противоречит законам природы, ложно.
Ничего, ничего, ничего ни о чём не печалься,
Разве ты виноват в том, что я так нескладно живу? —
Вижу странные сны, подбираю забытые вальсы
И совсем не ценю то, что надо ценить наяву.
Ничего, ничего, мне терять тебя тоже не ново
И смеяться, и плакать, и петь всё равно о тебе.
Хоть, быть может, ты прав — ни одно моё звонкое слово
Ничего не меняет в твоей легкокрылой судьбе.
Хорошо, хорошо, хорошо всё, наверное, будет
Так, как можно, как нужно, как правильно, как у людей.
Только — ты ли не знаешь? — как горько несчастливы люди,
Заключенные в плен этих правил, долгов и идей?
Впрочем, всё хорошо я не спорю, не стою, не строю
Романтических замков на влажном пустом берегу.
Я не верю давно в безупречно-бесстрашных героев.
Но тепло твоих пальцев, сжимая ладонь, берегу,
Сердце твое что бы ни было было согрето.
Чтобы светлой была к горизонту влекущая даль.
Чтобы боги хранили тебя. И, ты знаешь, за это
Мне почти ничего в этой скомканной жизни не жаль.
-
Главная
-
Цитаты и пословицы
- Цитаты в теме «Сердце» — 7 340 шт.