Цитаты

Цитаты в теме «стремления», стр. 23

Англия покаялась в своих тяжких прегрешениях и вздохнула свободно. Радость, как мы уже говорили, объяла все сердца; виселицы, воздвигнутые для цареубийц, только усиливали ликование. Реставрация — это улыбка, но несколько виселиц не портят впечатления: надо же успокоить общественную совесть. Дух неповиновения рассеялся, благонамеренность восторжествовала. Быть добрыми подданными — к этому сводились отныне все честолюбивые стремления. Все опомнились от политического безумия, все поносили теперь революцию, издевались над республикой и над тем удивительным временем, когда с уст не сходили громкие слова Право, Свобода, Прогресс; над их высокопарностью только смеялись. Возврат к здравому смыслу был зрелищем, достойным восхищения. Англия стряхнула с себя тяжкий сон. Какое счастье — избавиться от этих заблуждений! Что может быть безрассуднее? Что было бы, если бы каждого встречного и поперечного наделить правами? Можете себе представить? Вдруг все стали бы правителями? Мыслимо ли, чтобы страна управлялась гражданами? Граждане — это упряжка, а упряжка — не кучер. Решать вопросы управления голосованием — разве не то же, что плыть по воле ветра? Неужели вы хотели бы сообщать государственному строю зыбкость облака? Беспорядок не создаёт порядка. Если зодчий — хаос, строение будет Вавилонской башней. И потом, эта пресловутая свобода — сущая тирания. Я хочу веселиться, а не управлять государством. Мне надоело голосовать, я хочу танцевать. Какое счастье, что есть король, который всем этим занимается! Как это великодушно с его стороны, что он берёт на себя столь тяжкий труд. Притом, его учили науке управлять государством, он умеет с этим справляться. Это его ремесло. Мир, война, законодательство, финансы — какое до всего этого дело народу? Конечно, необходимо, чтобы народ платил, служил, и он должен этим довольствоваться. Ведь ему предоставлена возможность участвовать в политике: он поставляет государству две основные силы — армию и бюджет. Платить подати и быть солдатом — разве этого мало? Чего ему ещё надо? Он — опора военная, и он же — опора казны. Великолепная роль. А за него царствуют. Должен же он платить за такую услугу. Налоги и цивильный лист — это жалованье, которое народы платят королям за их труды. Народ отдаёт свою кровь и деньги для того, чтобы им правили. Какая нелепая идея — самим управлять собою! Народу необходим поводырь. Народ невежественен, а стало быть , слеп. Ведь есть же у слепца собака. А у народа есть король — лев, который соглашается быть для него собакой. Какая доброта! Но почему народ невежественен? Потому что так надо. Невежество — хранитель добродетели. У кого нет надежд, у того нет и честолюбия. Невежда пребывает в спасительном мраке, который, лишая его возможности видеть, спасает его от недозволенных желаний. Отсюда — неведение. Кто читает, тот мыслит, а кто мыслит, тот рассуждает. А зачем, спрашивается, народу рассуждать? Не рассуждать — таков его долг и в то же время его счастье. Эти истины неоспоримы. На них зиждется общество.
– Любые призывы к миру во всем мире, – говорит мистер Уиттиер, – это все ложь. Красивая ложь, высокие слова. Просто еще один повод для драки. Нет, мы любим войну. Война. Голод. Чума. Они подгоняют нас к просвещению.
– Стремление навести в мире порядок, – любил повторять мистер Уиттиер, – есть признак очень незрелой души. Такие стремления свойственны лишь молодым: спасти всех и каждого от их порции страданий.
Мы любим войну, и всегда любили. Мы рождаемся с этим знанием: что мы родились для войны. Мы любим болезни. Мы любим рак. Любим землетрясения. В этой комнате смеха, в этом большом луна-парке, который мы называем планетой Земля, говорит мистер Уиттиер, мы обожаем лесные пожары. Разлития нефти. Серийных убийц.
Мы любим диктаторов. Террористов. Угонщиков самолетов. Педофилов.
Господи, как же мы любим новости по телевизору. Кадры, где люди стоят на краю длинной общей могилы перед взводом солдат, в ожидании расстрела. Красочные фотографии в глянцевых журналах: окровавленные ошметки тел невинных людей, разорванных на куски бомбами террористов-смертников. Радиосводки об автомобильных авариях. Грязевые оползни. Тонущие корабли.
Отбивая в воздухе невидимые телеграммы своими трясущимися руками, мистер Уиттиер скажет вам так:
– Мы любим авиакатастрофы.
Мы обожаем загрязнение воздуха. Кислотные дожди. Глобальное потепление. Голод.
Нет, мистер Уиттиер даже и не догадывался
Если жизнь что-нибудь дает, то лишь для того, чтобы отнять. Очарование дали показывает нам райские красоты, но они исчезают, подобно оптической иллюзии, когда мы поддаемся их соблазну. Счастье, таким образом, всегда лежит в будущем или же в прошлом, а настоящее подобно маленькому темному облаку, которое ветер гонит над озаренной солнцем равниной: перед ним и за ним все светло, только оно само постоянно отбрасывает от себя тень. Настоящее поэтому никогда не удовлетворяет нас, а будущее ненадежно, прошедшее невозвратно. Жизнь с ее ежечасными, ежедневными, еженедельными и ежегодными, маленькими, большими невзгодами, с ее обманутыми надеждами, с ее неудачами и разочарованиями — эта жизнь носит на себе такой явный отпечаток неминуемого страдания, что трудно понять, как можно этого не видеть, как можно поверить, будто жизнь существует для того, чтобы с благодарностью наслаждаться ею, как можно поверить, будто человек существует для того, чтобы быть счастливым. Нет, это беспрестанное очарование и разочарование, как и весь характер жизни вообще, по-видимому, скорее рассчитаны и предназначены только на то, чтобы пробудить в нас убеждение, что нет ничего на свете достойного наших стремлений, борьбы и желаний, что все блага ничтожны, что мир оказывается полным банкротом и жизнь — такое предприятие, которое не окупает своих издержек; и это должно отвратить нашу волю от жизни.
Очень часто — и не только в обыденном словоупотреблении — садомазохизм смешивают с любовью. Особенно часто за проявления любви принимаются мазохистские явления. Полное самоотречение ради другого человека, отказ в его пользу от собственных прав и запросов — все это преподносится как образец «великой любви»; считается, что для любви нет лучшего доказательства, чем жертва и готовность отказаться от себя ради любимого человека. На самом же деле «любовь» в этих случаях является мазохистской привязанностью и коренится в потребности симбиоза. Если мы понимаем под любовью страстное и активное утверждение главной сущности другого человека, союз с этим человеком на основе независимости и полноценности обеих личностей, тогда мазохизм и любовь противоположны друг другу. Любовь основана на равенстве и свободе. Если основой является подчиненность и потеря целостности личности одного из партнеров, то это мазохистская зависимость, как бы ни рационализировалась такая связь. Садизм тоже нередко выступает под маской любви. Управляя другим человеком, можно утверждать, что это делается в его интересах, и это часто выглядит как проявление любви; но в основе такого поведения лежит стремление к господству.
Чем была «Америка» Матео Колона в такой ситуации? Ведь граница между открытием и изобретением гораздо более проницаема, чем может показаться на первый взгляд. Матео Колон — пора это сказать — открыл то, о чем порой мечтает каждый мужчина: магический ключ, открывающий сердца женщин, тайну, дающую власть над женской любовью. Обнаружил то, что с самого начала истории искали волшебники и колдуньи, шаманы и алхимики — собирая различные травы, прося милости богов или демонов, — и, наконец, то, к чему стремится каждый отвергнутый влюбленный, страдая бессонными ночами. И, разумеется, то, о чем мечтали монархи и правители хотя бы из-за стремления к всемогуществу, — средство подчинить изменчивую волю женщины. Матео Колон искал, странствовал и наконец обнаружил свою взыскиваемую «сладостную землю» — «орган, который властвует над любовью женщин». «Amor Veneris» — так нарек его анатом («Если мне дано право наречь имена открытым мною вещам ») — позволял управлять изменчивой — и всегда таинственной — женской прихотью. Да, такое открытие сулило разнообразные сложности. «С каким бедствиями столкнется христианство, если объектом греха овладеют приверженцы дьявола? » — задавались вопросом скандализованные доктора Церкви. «Что станет с доходным занятием проституцией, если любому голодранцу и уроду будет доступна самая дорогая куртизанка? » — спрашивали себя богатые владельцы роскошных венецианских борделей. Или, еще хуже, если сами дочери Евы, не дай Бог, поймут, что у них между ног — ключи от рая и ада.
Человеческое стремление наперекор слепой стихии построить свой собственный надежный и прочный мир прекрасно. Иногда человеку это удается, пусть ненадолго, чаще же он терпит поражение. Далеко не каждому выпадает счастье полюбить всем сердцем, обрести преданного друга. Те, кому это не дано, находят прибежище в занятиях искусством. Искусство — это попытка создать рядом с реальным миром другой, более человечный мир. Человек знает два типа трагического. Он страдает от того, что окружающий мир равнодушен к нему, и от своего бессилия изменить этот мир. Ему тягостно чувствовать приближение бури или войны и знать, что не в его власти предотвратить зло. Человек страдает от рока, живущего в его душе. Его гнетет тщетная борьба с желаниями или отчаянием, невозможность понять самого себя. Искусство — бальзам для его душевных ран. Подчас и реальный мир уподобляется произведению искусства. Нам часто внятны без слов и закат солнца, и революционное шествие. В том и другом есть своя красота. Художник же упорядочивает и подчиняет себе природу. Он преображает ее и делает такой, какой создал бы ее человек, «будь он богом».
Это радость, наверно, большая — быть женщиной слабой.
Я теорию знаю — на практике вряд ли смогу.
Быть ребенком снаружи, по сути — упрямой бой-бабой,
Что судьбу, как коня, оседлает на полном скаку —

Это больше по мне. Да, природой мне дан светлый волос
И распахнутых глаз изумрудно волнующий цвет.
Но нередко бывает сухим и решительным голос,
Что на сотни вопросов ответит обдуманным «нет».

Не однажды ошиблись во мне наделенные силой
И стремлением смять, растоптать, растереть и забыть.
И удары судьбы, и удары людей выносила,
Зная в главном одно: что нельзя разучиться любить.

Да, училась ломать об колено. И пояс потуже
Приходилось затягивать — было и это не раз.
Только не было дня, чтобы стал равнодушно не нужен
Добрый свет дорогих, меня любящих, преданных глаз.

И чем дольше живу, тем я только уверенней знаю:
Как же нужно спешить набираться мне сил, чтоб тогда,
Когда ты — не дай бог! — вдруг приблизишься к темному краю,
Я твои «не могу» разметала б решительным «Да!».
Да, когда я говорю с кем-нибудь, — я не знаю того, с кем я говорю, и не желаю, не могу желать его знать. Нет лирики без диалога. А единственное, что толкает нас в объятия собеседника, — это желание удивиться своим собственным словам, плениться их новизной и неожиданностью. Логика неумолима. Если я знаю того, с кем я говорю, — я знаю наперёд, как отнесётся он к тому, что я скажу, — что бы я ни оказал, а следовательно, мне не удастся изумиться его изумлением, обрадоваться его радостью, полюбить его любовью. Расстояние разлуки стирает черты милого человека. Только тогда у меня возникает желание сказать ему то важное, что я не мог сказать, когда владел его обликом во всей его реальной полноте. Я позволю себе формулировать это наблюдение так: вкус сообщительности обратно пропорционален нашему реальному знанию о собеседнике и прямо пропорционален стремлению заинтересовать его собой. Не об акустике следует заботиться: она придет сама. Скорее о расстоянии. Скучно перешептываться с соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться сигналами с Марсом — задача, достойная лирики, уважающей собеседника и сознающей свою беспричинную правоту. Эти два превосходных качества поэзии тесно связаны с «огромного размера дистанцией», какая предполагается между нами и неизвестным другом — собеседником.