Цитаты

Цитаты в теме «взгляд», стр. 96

— Правительство действительно враг народа. — Бобби поворачивается ко мне. — Боже мой, Виктор, тебе ли уж этого не знать.
— Но Бобби, я не занимаюсь политикой, — невнятно бубню я.
— Все ей занимаются, Виктор, — говорит Бобби, вновь отворачиваясь от меня. — И с этим ничего не поделаешь.
На это заявление мне нечего ответить, так что я молча допиваю остатки «космополитена».
— Тебе следует серьезно заняться своим мировоззрением. Твое мировоззрение вызвано недостаточной информированностью.
— Мы убиваем безоружных людей, — шепчу я.
— В прошлом году в нашей стране совершено двадцать пять тысяч убийств, Виктор.
— Но но я то не совершил ни одного из них.
Бобби терпеливо улыбается, вновь возвращаясь к тому месту, где сижу я. Я смотрю на него с надеждой.
— Лучше держаться от всего этого в стороне, Виктор?
— Да, — шепчу я, — наверное, лучше.
— Но это невозможно, — шепчет он в ответ. — Вот что ты должен понять.
— Но, чувак, я же я же я же
— Виктор.
— чувак, мне было так трудно в последнее время, это меня в какой то степени оправдывает
Я смотрю на него взглядом, полным мольбы.
— Тебе не за что оправдываться, чувак.
— Бобби, но я же я же американец, правда?
— Ну и что, Виктор? — говорит Бобби, глядя на меня сверху вниз. — Я тоже.
— Но почему именно я, Бобби? — спрашиваю я. — Почему ты мне доверяешь?
— Потому что ты думаешь, что Сектор Газа — это название ночного клуба, а Ясир Арафат — имя черного рэппера, — говорит мне Бобби.
Итак, что такое литостъ?
Литостъ — мучительное состояние, порожденное видом собственного, внезапно обнаруженного убожества.
Одно из обычных лекарств против собственного убожества — любовь. Ибо тот, кто истинно любим, убогим быть не может. Все его слабости искуплены магическим взглядом любви, в котором даже неспортивное плавание с торчащей над водной гладью головой становится очаровательным.
Абсолют любви есть, собственно, мечта об абсолютном тождестве: необходимо, чтобы любимая женщина плавала так же медленно, как мы, и никоим образом не имела своего собственного прошлого, о котором вспоминала бы с радостью. Но как только иллюзия абсолютного тождества рушится (девушка с радостью вспоминает о своем прошлом или быстро плавает), любовь становится лишь постоянным источником того великого страдания, которое мы называем литостъю.
Тот, кто обладает глубоким опытом всеобщего человеческого несовершенства, относительно защищен от ударов литости. Вид собственного убожества представляется ему чем— то обыденным и нелюбопытным. Литостъ, таким образом, характерна для возраста неопытности. Это одно из украшений молодости.
Литость работает как двухтактный мотор. За ощущением страдания следует жажда мести. Цель мести — заставить партнера выглядеть таким же убогим. Пусть мужчина и не умеет плавать, но получившая пощечину женщина плачет. Стало быть, они чувствуют себя ровней и могут продолжать любить друг друга.
По этому вдруг обрушившемуся на него водопаду слов Мел чувствовал, что Синди вот-вот взорвется. Он отчетливо представлял себе, как она стоит сейчас, выпрямившись, на высоких каблуках, решительная, энергичная, голубые глаза сверкают, светлая, тщательно причесанная голова откинута назад, – она всегда была чертовски привлекательна, когда злилась. Должно быть, отчасти поэтому в первые годы брака Мела почти не огорчали сцены, которые устраивала ему жена. Чем больше она распалялась, тем больше его влекло к ней. В такие минуты Мел опускал глаза на ноги Синди – а у нее были удивительно красивые ноги и лодыжки, – потом взгляд его скользил вверх, отмечая все изящество ее ладной, хорошо сложенной фигуры, которая неизменно возбуждала его.
Он чувствовал, как между ними начинал пробегать ток, взгляды их встречались, и они в едином порыве устремлялись в объятия друг друга. Тогда исчезало все – гнев Синди утихал; захлестнутая волною чувственности, она становилась ненасытной, как дикарка, и, отдаваясь ему, требовала: «Сделай мне больно, черт бы тебя побрал! Да сделай же мне больно! » А потом, вымотанные и обессиленные, они и не вспоминали о причине ссоры: возобновлять перебранку уже не было ни сил, ни охоты.
Чтение помогает общаться? Очередная шутка толкователей! Мы молчим о том, что прочитали. Удовольствие от прочитанной книги мы чаще всего ревниво храним в тайне. То ли потому, что, на наш взгляд, это не предмет для обсуждения, то ли потому, что, прежде чем мы сможем сказать хоть слово о прочитанном, нам надо позволить времени проделать тонкую работу перегонки. Наше молчание — гарантия интимности. Книга прочитана, но мы всё ещё в ней. Одна лишь мимолетная мысль о ней открывает нам путь в убежище, куда можно скрыться. Она ограждает нас от Большого Мира. Она предоставляет нам наблюдательный пункт, расположенный очень высоко над пейзажем обстоятельств. Мы прочли её — и молчим. Молчим, потому что прочли. Хорошенькое было бы дело, если б на каждом повороте нашего чтения на нас выскакивали из засады с вопросами: «Ну как? Нравится? Ты все понял? Изволь отчитаться! »
Иногда молчание наше продиктовано смирением. Не горделивым смирением великих аналитиков, но глубоко личным, одиноким, почти мучительным сознанием, что вот это чтение, этот автор только что, как говорится, «изменили мою жизнь».
— Ты пытался когда-нибудь читать классиков по второму разу? Боже мой, все эти старые ***уны типа Харди, Толстого, Голсуорси — они же просто невыносимы. Им сорок страниц надо, чтобы описать, как кто-то где-то пернул. А знаешь, чем они берут? Они гипнотизируют читателя. Просто берут его за яйца. Представь, ни ТВ, ни радио, ни кино. Ни путешествий, если, конечно, ты не хочешь иметь после этих дилижансов распухшую жопу, подпрыгивая на каждой кочке. В Англии даже палку поставить толком нельзя было. Может быть, поэтому во Франции писатели были более дисциплинированными. Французы-то хотя бы трахались, не то что эти мудаки в своей викторианской Англии. Теперь скажи мне, какого хрена парень, у которого есть телевизор и дом на берегу моря, будет читать Пруста?
— Читать Пруста я никогда не мог, поэтому я кивнул. Но читал всех остальных, и мне ни телевизор, ни дом на берегу не смогли бы их заменить.
Осано продолжал:
— Возьмём «Анну Каренину», они называют это шедевром. Это же параша. Образованный парень из высшего общества снизошёл до женщины. Он никогда тебе не показывает, что эта баба на самом деле чувствует или думает. Просто дает нам стандартный взгляд на вещи, характерный для того времени и места. А потом он на протяжении трехсот страниц рассказывает, как нужно вести фермерское хозяйство в России. Он это всовывает туда, как будто кому-то это жутко интересно. А кому, скажи, есть дело до этого хера Вронского с его душой? Бог ты мой, даже не знаю, кто хуже — русские или англичане. А этот гондон Диккенс или Троллоп, для них же пятьсот страниц написать, плевое дело. Они садились писать, когда им хотелось отдохнуть после работы в саду. Французы хотя бы писали коротко. А как тебе этот мудила Бальзак? Бросаю вызов! Любому, кто сможет сегодня его прочесть!
Он глотнул виски и вздохнул.
— Никто из них не умел пользоваться языком. Никто, кроме Флобера, но он не настолько велик. Да и американцы не намного лучше. Драйзер, бля, даже не в курсе, что обозначают слова. Он безграмотен, я тебе точно говорю. Это вонючий абориген, бля. Еще девятьсот страниц занудства. Никого из них сегодня не издали бы, а если бы издали, критики сожрали бы их вместе с дерьмом. Но ведь эти парни прославились! Никакой конкуренции
— Ну что ж – начал он и сам же себе ответил: – Да ничего! Случилось то, чего не случалось, а если и случалось, то другое. Среди нас нашёлся тот, кого не было среди нас, но оказалось, что был. Это, как говорится, и радостно и грустно. Грустно потому, что его не было, а радостно потому, что оказалось, что был. Теперь у нас есть все основания сказать, что нет никаких оснований говорить, будто герои перевелись в наше время. Они, конечно, перевелись – и никто с этим не спорит, однако сегодня мы видим перед собой настоящего героя. Разумеется, в нём нет ничего от героя, но он герой, несмотря на это. То, что он герой, незаметно с первого взгляда. И со второго. И с третьего. Это вообще незаметно. Встретив его на улице, вы никогда не скажете, что он герой. Вы даже скажете, что никакой он не герой, что – напротив – он тупой и дрянной человечишко. Но он герой – и это сразу же бросается в глаза. Потому что главное в герое – скромность. Эта-то его скромность и бросается в глаза: она просто ослепляет вас, едва только вы завидите его. Он вызывающе скромен. Он скромен так, что производит впечатление наглого. Но это только крайнее проявление скромности. Стало быть, несмотря на то, что в нем нет ничего, в нём есть всё, чтобы поцеловать Спящую Уродину и пробудить Её от сна. Я мог бы ещё многое добавить к сказанному, но добавить к сказанному нечего.
Слишком Долго я держу всё это — всю чудовищность того события — в себе, слишком долго оно тайно терзает меня. Мне нужно сказать тебе лишь одно о том, какие мысли и чувства посещали меня во время твоего отсутствия. Я не думал и не чувствовал, что случившееся означает, или должно означать, конец. Я имею в виду конец наших отношений. То есть мне не хочется этого. Я очень много думал о том самом моменте, и сказанное мной, имеется в виду только что сказанное, является для меня абсолютно ясным. Нам необходимо поговорить, по крайней мере, я должен сказать кое-что а ты можешь воспользоваться привилегией молчания, в любом случае, я не в силах заставить тебя говорить, да и не хочу возможно, я боюсь того, что ты можешь сказать. От тебя зависит, окажется ли наша встреча, которая должна была состояться, как и мой монолог, последним приветом и окончательным прощанием. Мне не хотелось бы такого завершения хотя я также осознаю и серьёзные сложности и даже, возможно, опасную зависимость от не подвластных нам вещей или даже невообразимых на данной стадии Прости, что мои слова несколько туманны. Я не понимаю, каковы твои мысли и чувства а о себе мне больше не стоит говорить На мой взгляд, я сказал всё, что считаю наиболее важным. И сейчас мне вдруг пришло в голову, что лучше всего было бы, если бы я сейчас ушёл и оставил тебя подумать над тем, что я сказал Я надеюсь, позже ты осознаешь что мы можем обсудить всё более основательно либо предпочтёшь оставить всё как есть, иными словами, не говорить об этом вовсе или вообще больше не общаться Но я оставляю за тобой право сообщить мне о твоём решении и я приду, если ты захочешь видеть меня рано или поздно.
Случалось, в такой вот вечер, какие ему теперь вспоминаются, она вернется без сил с работы (она ходила по домам убирать) и не застанет ни души. Старуха ушла за покупками, дети еще в школе. Тогда она опустится на стул и смутным взглядом растерянно уставится на трещину в полу. Вокруг нее сгущается ночь, и во тьме немота ее полна безысходного уныния. В такие минуты, случись мальчику войти, он едва различит угловатый силуэт, худые, костлявые плечи и застынет на месте: ему страшно. Он уже начинает многое чувствовать. Он только-только начал сознавать, что существует. Но ему трудно плакать перед лицом этой немоты бессловесного животного. Он жалеет мать — значит ли это любить? Она никогда его не ласкала, она этого не умеет. И вот долгие минуты он стоит и смотрит на нее. Он чувствует себя посторонним и оттого понимает её муку. Она его не слышит: она туга на ухо. Сейчас вернётся старуха, и жизнь пойдёт своим чередом: будет круг света от керосиновой лампы, клеенка на столе, крики, брань. А пока — тишина, значит, время остановилось, длится нескончаемое мгновение. Мальчику кажется — что-то встрепенулось внутри, какое-то смутное чувство, наверно, это любовь к матери. Что ж, так и надо, ведь, в конце концов, она ему мать.
Она привыкла по вечерам выходить на балкон. Садилась на стул, приникала губами к холодным ржавым железным перилам. И смотрела на прохожих. За спиной у нее понемногу сгущалась тьма. Перед нею вдруг вспыхивали витрины. Улицу заполняли огни и люди. И мать погружалась в бесцельное созерцание. В тот вечер, о котором идет речь, сзади появился неизвестный человек, набросился на нее, избил и, заслышав шум, скрылся. Она ничего не видела, потеряла сознание. Когда примчался сын, она была в постели. Врач посоветовал не оставлять ее на ночь одну. Сын прилег подле нее на кровати, поверх одеяла. Было лето. Жаркая комната еще дышала ужасом недавно разыгравшейся драмы. За стеною слышались шаги, скрип дверей. В духоте держался запах уксуса, которым обтирали больную. Она и сейчас беспокойно металась, стонала, порой вздрагивала всем телом. И сын, едва успев задремать, просыпался весь в поту, настороженно приглядывался к ней, потом бросал взгляд на часы, на которых плясал трижды отраженный огонек ночника, и вновь погружался в тяжелую дремоту. Лишь позднее он постиг, до чего одиноки были они в ту ночь.
Именно здесь, в Неаполе, в тиши своей виллы, Тит Петроний Арбитр, важный вельможа и великий поэт, опороченный, приказал своему врачу вскрыть ему вены. Окруженный наложницами и греческими рабами, скользившими языком по его деснам, гладившими его кудри, разглаженные банным паром, он видел, как гаснут их взгляды за пеленой, потому что его собственный взгляд угасал, как светильник. Он слышал, как их голоса доносятся с другой планеты, ибо сам он уже покидал землю. В их объятиях у него, несомненно, было время познать меру своего одиночества. Простертый под сладостью их улыбок, он чувствовал, как руки наложниц смыкаются на его члене, уже недвижном, и единственная сила, исходившая из него, собралась в алом коралле, расцветавшим под его запястьем в серебряной лохани. Он чувствовал, как пустота растекается по венам, ночь проникает в плоть, от проткнутых мочек ушей до длинных пальцев, унизанных перстнями, а танцовщицы прилипали к нему своими раковинами, словно к кораблю, и руки эфебов ласкали его тайные места. Плавая в ванне, точно в околоплодных водах, Тит Петроний Арбитр понимал, что жизнь уходит от него так же незаметно, как она пришла.
Любовь – не жемчужное зерно, скрывающееся на морском дне среди тысяч пустых раковин. И не родник в пустыне, что поит крошечный оазис, и в любой миг может исчезнуть под барханами. Мы живем в мире, полном любви! Но люди ищут любовь подобно тому, как ищут жемчуг на морском дне – задыхаясь, губя бесчисленные бесплодные раковины, навсегда исчезая под волнами. А если находят – считаю себя прикованными к любви, как умирающий от жажды путник, что набрел на оазис – и боится сделать от него хотя бы шаг. Им кажется, что нашли жемчужину, и они сжимают любовь мертвой хваткой, подобно жемчугу, который умирает без тепла рук! Им кажется, они нашли родник среди песка, и они проводят дни и ночи на страже, разгребают дюны и закрывают родник своим телом от самого маленького ветерка! Им кажется, что стоит отвести взгляд – жемчуг исчезнет в чужом кармане, родник засыплет песком, и они вновь окажутся в одиночестве А любовь больше всего не любит бдительного взгляда. Ты можешь посадить розу в своем саду и чахнуть над ней, отгоняя гусениц и прикрывая от дождика. И роза станет расти для тебя одного, но стоит лишь сделать шаг в сторону и она умрет!
— Но почему-то, когда в прошлом году я посадил десяток роз и оставил их без присмотра они засохли к середине лета.
— О да. Без присмотра – рассыплется пылью жемчуг, засохнет цветок и умрет любовь. В том-то и вся разница, что ты делаешь – надзираешь или ухаживаешь. Наш мир полон любви, а мы деремся за нее как будто любви может не хватить на всех. Не хватить – хотя ее нужно всего лишь найти. Всего лишь увидеть!
Чем была «Америка» Матео Колона в такой ситуации? Ведь граница между открытием и изобретением гораздо более проницаема, чем может показаться на первый взгляд. Матео Колон — пора это сказать — открыл то, о чем порой мечтает каждый мужчина: магический ключ, открывающий сердца женщин, тайну, дающую власть над женской любовью. Обнаружил то, что с самого начала истории искали волшебники и колдуньи, шаманы и алхимики — собирая различные травы, прося милости богов или демонов, — и, наконец, то, к чему стремится каждый отвергнутый влюбленный, страдая бессонными ночами. И, разумеется, то, о чем мечтали монархи и правители хотя бы из-за стремления к всемогуществу, — средство подчинить изменчивую волю женщины. Матео Колон искал, странствовал и наконец обнаружил свою взыскиваемую «сладостную землю» — «орган, который властвует над любовью женщин». «Amor Veneris» — так нарек его анатом («Если мне дано право наречь имена открытым мною вещам ») — позволял управлять изменчивой — и всегда таинственной — женской прихотью. Да, такое открытие сулило разнообразные сложности. «С каким бедствиями столкнется христианство, если объектом греха овладеют приверженцы дьявола? » — задавались вопросом скандализованные доктора Церкви. «Что станет с доходным занятием проституцией, если любому голодранцу и уроду будет доступна самая дорогая куртизанка? » — спрашивали себя богатые владельцы роскошных венецианских борделей. Или, еще хуже, если сами дочери Евы, не дай Бог, поймут, что у них между ног — ключи от рая и ада.
Мой внутренний мир — более надежное убежище. Назовите его как угодно — духом, мыслью, душой; название не имеет значения. Здесь власть моя куда больше, чем в мире внешнем. Я волен не соглашаться с теми или иными взглядами, строить умозаключения, погружаться в воспоминания; я волен презирать опасность и с мудрым смирением ожидать старости. И все-таки даже в этой крепости я не изолирован от внешнего мира. Сильная боль мешает свободной работе мысли; телесные страдания влияют на умственную деятельность; навязчивые идеи с изнуряющим постоянством лезут в голову; болезни мозга приводят к душевному расстройству. Таким образом, я принадлежу внешнему миру и одновременно не принадлежу ему. Мир обретает для меня реальность лишь внутри меня. Я сужу о нем лишь по моим ощущениям и по тому, как интерпретирует эти ощущения мой разум. Я не могу перестать быть собой и стать миром. Но без «этого странного хоровода» вокруг меня я лишился бы разом и ощущений, и мыслей. В голове моей теснятся образы внешнего мира — и только они. Вот почему я не разделяю взглядов епископа Беркла и не причисляю себя к чистым идеалистам; я не верю в то, что, пересекая Ла-Манш или Атлантику, я всякий раз заново создаю Лондон или Нью-Йорк; я не верю в то, что внешний мир не более, чем мое представление о нем, которое исчезнет вместе со мной. «И умирая, уничтожу мир», — сказал поэт. Мир перестанет существовать для меня, но не для других, а я верю в существование других людей.
Мне нравится в выходные просыпаться после динамичного вчера, выпивать залпом пол-литра минеральной воды и аккуратно и бережно транспортировать себя под душ. Мне нравится не спеша готовить себе уже скорее ужин, чем завтрак, и заваливаться перед телевизором, перещелкивая каналы. Не напрягаться, что где-то сейчас футбол или чей-то любимый клип.
Я эгоистка?
Да, возможно.
Но правильно ли жить для других?
Разве эгоизм — звонить и приглашать на ужин только тогда, когда у тебя есть на то время и настроение? Идя в гости, мужчина подумает о букете цветов для барышни, а идя уставшим с работы домой? Вот то-то же
Не высшее ли проявление чувств — предстать пред очами любимого при полном параде, а не принуждать его видеть тебя в бигуди и косметической маске? Не забота ли это о его чувствах? Не высший ли альтруизм — всегда быть с ним улыбающейся и ухоженной, потому что у тебя есть время заняться собой?
Почему мужчина хочет другую женщину?
Она ничем не лучше тебя, ничем не прекрасней. Просто она загадка. Он не видел ее в халате или в фартуке на кухне, он не знает, когда у нее критические дни и не слышал ее бреда, когда у нее температура.
Правильно ли жить вместе и подстраиваться друг под друга, ломая и стирая из памяти такие любимые и милые свои привычки и прихоти?
Как приятно пригласить подружек на ужин, не думая о том, что эта не нравится ему цветом волос, а эта просто раздражает его своим громким смехом.
Выслушать их семейные невзгоды, и не ощутить себя в их рядах. В рядах женщин, терпящих измены, недостаток секса или денег, навязывание чужих взглядов или тирании. В рядах женщин, о которых говорят «она сделала все, чтобы спасти семью». Спасти семью? Она либо есть, либо нет.
Что может быть хуже того, чтобы стать обслуживающим персоналом для особи, которая ест приготовленную тобой еду, занимается сексом с твоим телом, а утром встает и уходит жить своей жизнью. Забывая твои глаза, мысли, твои просьбы
Другой случай помог мне очень многое понять, хотя и произошел спустя много месяцев после того, как я привыкла к спокойному и непринужденному отношению екуана к лечению. Авада-ху, второй сын Анчу, мальчик около девяти лет, пришел ко мне в хижину с раной в животе. При осмотре оказалось, что рана неглубокая и совсем не опасная, но при первом взгляде я испугалась, что, возможно, сильно повреждены внутренние органы.
— Нехкухмухдух? (Что это?) — спросила я.
— Шимада (Стрела), — вежливо ответил он.
— Амахдай? (Твоя?) — спросила я.
— Катавеху, — назвал он имя своего десятилетнего брата, при этом проявляя не больше эмоций, чем если бы он говорил о цветке.
Я уже обрабатывала его устрашающую рану, когда вошли Катавеху и несколько других мальчиков — посмотреть, что я делаю. В Катавеху не было заметно и тени вины, а в Авадаху — злости. Это был самый настоящий несчастный случай. Подошла их мать, спросила, что случилось. Ей вкратце рассказали, что ее старший сын попал стрелой во второго сына на берегу реки.
— Йехедухмух? (В самом деле?) — спокойно сказала она.
Она ушла по своим делам прежде, чем я закончила обработку раны. Ее сыну оказывали помощь; он ее не звал; ей незачем было оставаться. Единственный, кто был взволнован, это я. Что сделано, того не воротишь; самое лучшее лечение, возможное в тех условиях, было предоставлено, и даже другим мальчикам не было нужды оставаться. Они вернулись к своим играм прежде, чем я закончила. Авадаху была не нужна моральная поддержка, и когда я наложила последний пластырь, он пошел обратно к реке, к своим друзьям.
Его мать исходила из того, что если бы ему была нужна ее поддержка, он пришел бы к ней, и она всегда готова была его принять.
Во время одной из первых экспедиций к екуана в деревне Анчу под названием Вананья ко мне подошел мальчик лет четырех. Он приблизился застенчиво, боясь мне помешать. Наши взгляды встретились, мы ободрительно улыбнулись друг другу, и тогда он показал мне большой палец руки. На его лице, кроме искренней улыбки, не было ни жалости к себе, ни просьбы, чтобы его пожалели. Верхняя часть его пальца и часть ногтя были проткнуты насквозь, и сдвинутый в сторону кончик пальца держался только на коже и полузапекшейся крови. Когда я принялась чистить палец и ставить кончик на свое место, на его огромных, как у лани, глазах навернулись слезы; иногда его крохотная, протянутая мне ручонка дрожала, но он не отдергивал ее; в самые тяжелые моменты он всхлипывал, в остальное же время он был расслаблен и лицо его хранило спокойствие. Перевязав палец, я показала на него и сказала: «Ту-унах ахкей! » («Держи сухим! »), и он мелодично повторил: «Ту-унах ахкей! » Еще я добавила: «Хвайнама ехта» («Приходи завтра»), и он ушел. Его поведение полностью противоречило моим представлениям о поведении детей, об обращении с ними в чрезвычайных обстоятельствах, необходимости ласковых слов как части лечения и т. д. Я с трудом верила увиденному.
Петь чужие песни, что спать с чужими женами.

Дети цветы жизни, но каждый цветок пахнет по-своему.

Русскоговорящая улыбка.
Пенсионный взгляд.
Возраст – постоянно возрастающая величина.

Смелость города берёт, а скорость, расстояния.

Не доводите конфликты до невозможности кому-то из конфликтующих оставаться живым.

Мечтал о бескровном анализе крови.
Разрабатывал метод расшифровки снов при бессоннице.
Безветренная регата.

Бескровная война возможна лишь с использованием холостых патронов.

Обожал ее половую принадлежность.

Выборочный атеист верил не всем богам.

Легко работая тяжело отдыхал.

Кроме как себе никому не завидовал.

Жизнь смертельна, а смерть жизненна.

Гомосексуализм и лесбиянство – половой разврат с библейским прошлым.

Если (когда) патроны холостые, убивают прикладами.

Пол зарплаты тратил на покупку цветов для жены не потому, что мало получал, а потому, что цветы дорогие.

Знания сильнее силы.

Не заставляйте проявлять глупость.

Скрипач на крыше слышен дальше.

Интересы общими быть не могут, общими могут быть заинтересованности.

Жил ради любви, любил ради жизни.

Покорял лишь высоты не вызывающие эйфорию.

Парадоксы: Куклы – как живые, а живые – как куклы. Куклы бывают как живые, а дети, как куколки.
В море мечтают о земле, а на земле мечтают о море.
Противоположности притягиваются, а подобия отталкиваются.
Идя навстречу друг другу шли в противоположных направлениях.
Металл не подверженный коррозии, что человек не подверженный старости.
Эмиграция – сбега.
Зачаточное средство.
Жил за границей своего гражданства.
Любить профессионально – мечта любителя.
28.02.12.
Гордился принадлежностью к виду Homo sapiens.
Был из Homo sapiens-ов, но человеком так и не стал.
Равное количество белого и черного рождает серое.
Роя яму другому клада не найти.
Убитое время нереанимируемо.
Академия сквернословия готовит к печати словарь-энциклопедию непечатных слов
Планета состояла из останков живших на ней.
Искупаем грехи до белизны достоинств.
Слёзы – душ душ.
02.03.12.
Даже его клон получился другого пола.
Непреодолимое желание присутствовать на собственных похоронах живым не позволяло ему умереть.
— Здравствуйте, доктор, у меня проблемы.
— Присаживайтесь, голубчик, рассказывайте.
— У меня погасший взгляд и дергается плечо.
Доктор (продолжая писать):
— Валерьянки на ночь и как рукой — как
рукой.
— Доктор, ночами мне снится, что я строю подземные пирамиды в Тоскане, меня страшно беспокоит
сохранность фресок и поведение связующего раствора в контакте с грунтовыми водами.
Доктор (поднимая глаза):
— Что вы говорите?! А чем армируете фундамет?
Очень рекомендую скрученные по четыре каленые прутья, веками, знаете ли, обкатанный прием.
— Доктор, что-то идет не так. На определителе телефон людей, которые мне не звонили, все слова на
вывесках и афишах, за которые цепляется взгляд, - однокоренные. Мой хомяк не разговаривает со мной четвертый день, он неподвижно сидит в углу клетки и смотрит на меня взглядом Балрога, целящегося в Гендальфа кончиком бича.
Доктор:
— Какой, однако, начитанный зверек, вы не пробовали дать ему русскую классику?
— Доктор, я чувствую и понимаю женщин.
Доктор (роняя очки на стол, вполголоса):
— Оп-паньки.
Мне кажется, мы знаем друг друга с детства. Вечерами, когда родители выключали свет в моей детской, я еще долго не спала, а разговаривала с ним. Я доверяла ему все свои секреты. Мне кажется, он был рядом каждый день моей жизни – и только поэтому я так легко переживала все свои разочарования и потери, выходила сухой из самых глубоких вод и не переставала смеяться. Он знает каждую трещинку в моей душе. Он знает каждую мою мысль прежде, чем я успела ее подумать. Он сильный. Он светлый. Он мудрый. Он мой лучший друг.
Рядом с ним я ощущаю себя маленькой птичкой, которая в его руках нашла дорогу домой. Каждый разговор с ним – это откровение из новой жизни. И всякий раз, когда я вижу его лицо, мое сердце наполняется такой нежностью, что мне кажется – я сейчас возьму, и, как дурочка, расплачусь. Но вместо этого я расплываюсь в улыбке и нежно целую любимые губы. И меня распирает от гордости, что рядом со мной самый лучший мужчина на свете и что рядом с ним я могу быть самой лучшей женщиной.
Я его никогда не видела. Лишь его черты, улыбки и взгляды в других людях. Иногда мне так сильно хотелось поверить в эти его отражения, и я до предела напрягала воображение, принимая других за него. Но каждый раз из тайников души я слышала его голос, который звал меня назад.
Иногда я боюсь, сильно, до дрожи в суставах боюсь, что я его никогда не встречу. Но ведь это глупости. Ведь если есть я, значит обязательно должен быть он. Если я не могу сдаваться рядом с кем-то, кто просто очень похож на него, значит, рядом с ним я должна победить. И каждый день я прошу себя быть сильнее, быть счастливее, быть мудрее. И пока он не здесь, жить безупречно красивую жизнь за нас двоих. Жить ее так, чтобы он мной гордился.
— Привет, мы так долго не виделись, целых 10 лет .
— Да уж.
— Может, поговорим?
— Нет.
— Почему?
— У нас с тобой слишком разные взгляды на жизнь.
— В смысле?
— Вот, например ты надел черные туфли с белыми штанами, меня это раздражает.
Он снял туфли и штаны, и стоя посреди кафе, он спросил:
— А так?
Она засмеялась.
— Что ты хочешь?
— Пригласить тебя в ресторан, сегодня вечером.
— Да, хорошо.
Вечер. Они встретились у ресторана.
— И еще раз привет.
— Привет.
— Я рад, что ты пришла.
— Я тоже.
Она долго смотрела куда-то.
— Видишь вон ту девушку, у нее платье, как когда-то было у меня. На ней оно нелепо, неужели я тоже так глупо в нем выглядела?
— Знаешь, я хотел тебе сказать, уже очень давно, но почему-то спохватился так поздно, я хочу жениться. Да-да, уже пора.
На лице девушки появилась улыбка. Он передал ей кольцо.
— Ты согласна?
Она кивнула. Он подскочил со стула и закричал на весь ресторан:
— Она согласна, она согласна стать свидетельницей на моей свадьбе!
Лицо девушки непроизвольно исказилось, а на глазах наворачивались слезы. Потом он наклонился и сказал ей:
— Помнишь, ты говорила, что я не смогу сделать тебе больно? Так вот, девушка в твоем платье — моя невеста, и это я ей подарил это платье. И скоро у нас свадьба. Ну что, все еще не больно?