Цитаты

Цитаты в теме «радость», стр. 104

В колледже у меня была подруга. Ее звали Джой, что в переводе с английского означает «Радость», и она была единственной нормальной девочкой на моем курсе. Джой не была красавицей, но когда заходила в комнату, все взгляды были в ее сторону. По ее нарядам можно было составлять энциклопедию хорошего вкуса без правил. Она могла прийти на занятия в затертых до дыр Levi's 501 и в изношенных кроссовках, но при этом — в роскошных бриллиантах своей прабабушки и с великолепным тюрбаном из платка Hermes на голове. Предметом ее гордости была коллекция индийских сари, старинных украшений и обуви Manolo Blahnik, и все это она со вкусом соединяла вместе. Джой презирала модные журналы, но обожала ходить по магазинам. Как-то мы два дня бегали по лавкам старой одежды в поиске босоножек к ее новому платью Chanel: «Разве ты не видишь, к этому платью можно надеть только золотые босоножки vintage. Иначе никак». Я не понимала, но не могла не согласиться.
Англия покаялась в своих тяжких прегрешениях и вздохнула свободно. Радость, как мы уже говорили, объяла все сердца; виселицы, воздвигнутые для цареубийц, только усиливали ликование. Реставрация — это улыбка, но несколько виселиц не портят впечатления: надо же успокоить общественную совесть. Дух неповиновения рассеялся, благонамеренность восторжествовала. Быть добрыми подданными — к этому сводились отныне все честолюбивые стремления. Все опомнились от политического безумия, все поносили теперь революцию, издевались над республикой и над тем удивительным временем, когда с уст не сходили громкие слова Право, Свобода, Прогресс; над их высокопарностью только смеялись. Возврат к здравому смыслу был зрелищем, достойным восхищения. Англия стряхнула с себя тяжкий сон. Какое счастье — избавиться от этих заблуждений! Что может быть безрассуднее? Что было бы, если бы каждого встречного и поперечного наделить правами? Можете себе представить? Вдруг все стали бы правителями? Мыслимо ли, чтобы страна управлялась гражданами? Граждане — это упряжка, а упряжка — не кучер. Решать вопросы управления голосованием — разве не то же, что плыть по воле ветра? Неужели вы хотели бы сообщать государственному строю зыбкость облака? Беспорядок не создаёт порядка. Если зодчий — хаос, строение будет Вавилонской башней. И потом, эта пресловутая свобода — сущая тирания. Я хочу веселиться, а не управлять государством. Мне надоело голосовать, я хочу танцевать. Какое счастье, что есть король, который всем этим занимается! Как это великодушно с его стороны, что он берёт на себя столь тяжкий труд. Притом, его учили науке управлять государством, он умеет с этим справляться. Это его ремесло. Мир, война, законодательство, финансы — какое до всего этого дело народу? Конечно, необходимо, чтобы народ платил, служил, и он должен этим довольствоваться. Ведь ему предоставлена возможность участвовать в политике: он поставляет государству две основные силы — армию и бюджет. Платить подати и быть солдатом — разве этого мало? Чего ему ещё надо? Он — опора военная, и он же — опора казны. Великолепная роль. А за него царствуют. Должен же он платить за такую услугу. Налоги и цивильный лист — это жалованье, которое народы платят королям за их труды. Народ отдаёт свою кровь и деньги для того, чтобы им правили. Какая нелепая идея — самим управлять собою! Народу необходим поводырь. Народ невежественен, а стало быть , слеп. Ведь есть же у слепца собака. А у народа есть король — лев, который соглашается быть для него собакой. Какая доброта! Но почему народ невежественен? Потому что так надо. Невежество — хранитель добродетели. У кого нет надежд, у того нет и честолюбия. Невежда пребывает в спасительном мраке, который, лишая его возможности видеть, спасает его от недозволенных желаний. Отсюда — неведение. Кто читает, тот мыслит, а кто мыслит, тот рассуждает. А зачем, спрашивается, народу рассуждать? Не рассуждать — таков его долг и в то же время его счастье. Эти истины неоспоримы. На них зиждется общество.
Завтра я буду другим. Завтра я стану новым. Возможно, влюбленным в этот маленький красивый мир. Я буду наивно требовать взаимности у рассвета за то, что нетерпеливо встречаю его, ловя первые лучи зеркалом глаз. Или сам стану этим тонким тревожащим душу рассветом для одного, самого настоящего, самого живого человека. А, может быть, я буду грустным. Больным светлой печалью пока ещё тёплой, ранней осени. И буду петь её желтеющие листья, дыша вызревшим звёздами небом. Или тоскуя за чашечкой чая возле открытого окна, ведущего на скучающую под пеленой мелкого дождя улицу. А может быть я буду весёлым. Смеясь над собой и легко, полушутя, измеряя судьбу улыбками на светлеющих от радости лицах. Или с долей сарказма и цинизма срезая налёт благочестия с людских пороков. В любом случае, потом я усну, чтобы проснуться на следующее утро и снова быть другим. Снова стать новым. И опять почувствовать острым покалыванием в кончиках пальцев восторг бытия, в котором я для себя открыл простое счастье: каждую секунду жизни не быть, но становиться самим собой, бесконечно меняясь изнутри.
Пока не проснулась фея, пока сказки теплыми котятами спят в ящике стола, пока курит на ступеньках усталый бледный гример, а декорации хаотичной грудой стоят в углу, впитывая пыль Пока никто не ждет, никто не просит, никто не хочет нас на стареньких подмостках сцены, давай поговорим. О погоде, о начавшихся дождях, о приближении вечера, о последних новостях, о прочитанных книгах и просмотренном кино. Давай обсудим выходные, что они обязательно будут солнечными, и мы поедем на дачу, и я найду удочку, но не смогу добраться до реки, заросшей кустарником до неузнаваемости, и ты будешь смеяться надо мной, и я буду смеяться вместе с тобой. Давай украдем у жизни полчаса, чтобы просто поговорить. Полчаса легких непринужденных слов, сладко щекочущих изнанку души, полчаса затишья в гомоне жизни, полчаса нас, ставших самыми близкими и родными друг другу. А потом, задыхаясь на сцене мира, стирая пот с виска рукавом просоленной рубашки, выгибаясь всем телом в полуболе-полуэкстазе новой сказки, я молчаливыми стихами буду осторожно баюкать в груди твою светлую улыбку, отсвет огонька сигареты в темном окне, крепкий чай со вкусом радости и мяты и тихие, тихие, тихие слова.
— А я вам говорю, — перебил он, — что по крайней мере девяносто девять процентов редакторов — это просто неудачники. Это неудавшиеся писатели. Не думайте, что им приятнее тянуль лямку в редакции и сознавать свою рабскую зависимость от распространения журнала и от оборотливости издателя, чем предаваться радостям творчества. Они пробовали писать, но потерпели неудачу. И вот тут-то и получается нелепейший парадокс. Все двери к литературному успеху охраняются этими сторожевыми собаками, литературными неудачниками. Редакторы, их помощники, рецензенты, вообще все те, кто читает рукописи, — это все люди, которые некогда хотели стать писателями, но не смогли. И вот они-то, последние, казалось бы, кто имеет право на это, являются вершителями литературных судеб и решают, что нужно и что не нужно печатать. Они, заурядные и бесталанные, судят об оригинальности и таланте. А за ними следуют критики, обычно такие же неудачники. Не говорите мне, что они никогда не мечтали и не пробовали писать стихи или прозу, — пробовали, только у них ни черта не вышло. < >
— Но если вы потерпите неудачу? Вы должны подумать обо мне, Мартин!
— Если я потерплю неудачу? — Он поглядел на нее с минуту, словно она сказала нечто немыслимое. Затем глаза его лукаво блеснули. — Тогда я стану редактором, и вы будете редакторской женой.
— У меня была в ходу гипотеза, почти теория Вот она: красивые женщины почти равнодушны к сексу
— Знаешь, что неверно в твоей гипотезе? — спросила она.
— Думаю, что в ней все верно. Но есть исключения, и ты — спасибо Творцу — одно из них. А в общем случае дело обстоит так: красивые женщины устают от того, что их рассматривают в качестве сексуальных объектов. В то же время они знают, что их достоинства этим исчерпываются, поэтому их переключатели срабатывают на выключение.
— Занятно, но неправильно, — сказала она.
— Почему?
— Детская наивность. Переверни наоборот. Согласно моей теории, Ричард, привлекательные мужчины почти равнодушны к сексу.
— Чепуха! Что ты хочешь этим сказать?
— Слушай: «Я защищена от привлекательных мужчин как крепость, я холодна к ним, я не подпускаю их к себе ближе, чем на расстояние вытянутой руки, не отвожу им никакой роли в моей жизни, и после этого всего начинает почему-то казаться, что они не получают такого удовольствия от секса, как мне бы хотелось »
— Неудивительно, — сказал я и при виде разлетающихся обломков моего разгромленного предположения понял, что она имеет в виду. Неудивительно! Если бы ты не была так холодна к ним, если бы ты чуть-чуть открылась, дала им понять, как ты себя чувствуешь, что ты думаешь, — ведь в конце концов ни один из нас, по-настоящему привлекательных мужчин, не хочет, чтобы к нему относились как к секс-машине! Вот и получается, что если женщина дает нам почувствовать чуть-чуть человеческого тепла, выходит совсем другая история!
— И какова мораль этой басни, Ричард?
— Там, где, отсутствует душевная близость, идеального секса быть не может, — сказал я. — И если кто-то постигает это, и если он находит того, кем восторгается, кого любит, уважает и искал всю свою жизнь, разве не может оказаться, что он находит тем самым самую уютную постель для себя? И даже если тот, кого он нашел, оказывается прекрасной женщиной, не может ли оказаться, что она будет уделять очень много внимания сексуальному общению с ним и будет наслаждаться радостями физической близости в той же мере, что и он сам?
Он говорит, что читателям не нужна история про очаровательного и талантливого ребенка, который снимался на телевидении, сделал на этом большие деньги, а потом жил долго и счастливо, и до сих пор живет долго и счастливо.
Людям не нужен счастливый конец.
Людям хочется читать про Расти Хаммера, мальчика из «Освободи место для папы», который потом застрелился. Или про Трента Льюмена, симпатичного малыша из «Нянюшки и профессора», который повесился на заборе у детской площадки. Про маленькую Анису Джонс, которая играла Баффи в «Делах семейных» – помните, она все время ходила в обнимку с куклой по имени миссис Бисли, – а потом проглотила убойную дозу барбитуратов. Пожалуй, самую крупную дозу за всю историю округа Лос-Анджелес.
Вот чего хочется людям. Того же, ради чего мы смотрим автогонки: а вдруг кто-нибудь разобьется. Не зря же немцы говорят: «Die reinste Freude ist die Schadenfreude». «Самая чистая радость – злорадство». И действительно: мы всегда радуемся, если с теми, кому мы завидуем, случается что-то плохое. Это самая чистая радость – и самая искренняя. Радость при виде дорогущего лимузина, повернувшего не в ту сторону на улице с односторонним движением.
Или когда Джея Смита, «Маленького шалопая» по прозвищу Мизинчик, находят мертвого, с множеством ножевых ран, в пустыне под Лас-Вегасом.
Или когда Дана Плато, девочка из «Других ласк», попадает под арест, снимается голой для «Плейбоя» и умирает, наевшись снотворного.
Люди стоят в очередях в супермаркетах, собирают купоны на скидки, стареют. И чтобы они покупали газету, нужно печатать правильные материалы.
Большинству этих людей хочется прочитать о том, как Лени 0'Грэди, симпатичную дочку из «Восьми достаточно», нашли мертвой в каком-то трейлере, с желудком, буквально набитом прозаком и викодином. Нет трагедии, нет срыва, говорит мой редактор, нет и истории.
Счастливый Кенни Уилкокс с морщинками от смеха продаваться не будет.
Редактор мне говорит:
– Дай мне Уилкокса с детской порнографией в компьютере. Дай мне сколько-то трупов, закопанных у него под крыльцом. Вот тогда это будет история.
Редактор говорит:
– А еще лучше, дай мне все вышесказанное, и пусть он сам будет мертвым.
Земля, говорит мистер Уиттиер, это просто большая машина. Огромный завод. Фабрика. Вот он – великий ответ. Самая главная правда.
Представьте себе полировочный барабан, который крутится без остановки, 24 часа в сутки, семь дней в неделю. Внутри – вода, камни и гравий. И он это все перемалывает. Крутится, крутится. Полирует самые обыкновенные камни, превращая их в драгоценности. Вот что такое Земля. Почему она вертится. А мы – эти камни. И все, что с нами случается – все драматические события, боль и радость, война и болезни, победы и обиды, – это просто вода и песок, которые нас разрушают. Перемалывают, полируют. Превращают в сверкающие самоцветы.
Вот что скажет вам мистер Уиттиер.
Гладкий, как стекло – вот он, наш мистер Уиттиер. Отшлифованный болью. Отполированный и сияющий.
Поэтому мы и любим конфликты, говорит он. Ненависть – наша любовь. Чтобы остановить войну, мы объявляем войну ей самой. Искореняем бедность. Боремся с голодом. Открываем фронты, призываем к ответу, бросаем вызов, громим и уничтожаем.
Мы люди, и наша первая заповедь:
Нужно, чтобы что-то случилось.
Мистер Уиттиер даже не догадывался, насколько он прав.
Я давно оставил на полях сражений все свое здоровье, все свои нервы, чувства и мечты. Вон они, посмотри, лежат между стульев и столиков, на пустых тарелках и в перевернутых бокалах. Да и сами поля сражений уже заросли травой. Сколько их ушло за это время? Джаз кафе, Циркус, Джусто, не выдержал даже старик Цеппелин. Это Наполеону потребовалось четыре года, чтобы пройти путь от Маренго, через Пирамиды и Москву к Ватерлоо. Здесь людям хватит и года за глаза, никаких вышеперечисленных мест не нужно посещать, хватит и одной Москвы, все зависит от того, хороший ли у тебя дилер.
Ты не чувствуешь? Я же лузер. Конченый мудак с позами провинциального актеришки. Я шут гороховый, готовый стебаться над всеми, в том числе над собой. Я с детства быстро устаю от игрушек, мне тут же что нибудь новенькое подавай. Я и жизнь свою проматываю этой ежедневной погоней за развлечениями. Я же бегу сам от себя, мне самому с собой скучно, тошно и мерзко. Даже в редкие моменты веселья я жду не дождусь, когда же наконец вернется ко мне моя единственная любовь — ДЕПРЕССИЯ. Я очень нервничаю, когда она задерживается, и с радостью падаю в ее объятия, когда она возвращается, чтобы тотчас же начать с ней бороться. Я себя когда-нибудь раскачаю на этих качелях до смерти. Голова уже кругом идет, скоро совсем отвинтится к чертовой матери. Я уже разучиваюсь понимать, когда мне весело, а когда грустно. Не жизнь, а муть какая-то.
Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы у неё под головой, и яркие солнечные блики на её сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб её шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и её чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожание ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца и ничего не видеть, и мир для неё тогда был красный, оранжевый, золотисто-жёлтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было всё — полнота, обладание, радость, — всё такого же цвета, всё в той же яркой слепоте. А для него был путь во мраке, который вёл никуда, и только никуда, и опять никуда, и ещё, и ещё, и снова никуда, локти вдавлены в землю, и опять никуда, и беспредельно, безвыходно, вечно никуда, и уже больше нет сил, и снова никуда, и нестерпимо, и ещё, и ещё, и ещё, и снова никуда, и вдруг, в неожиданном, в жгучем, в последнем весь мрак разлетелся, и время застыло, и только они двое существовали в неподвижном, остановившимся времён, и земля под ними качнулась и поплыла.
Однажды вы начинаете всё меньше говорить о вещах, которыми больше всего дорожили, а уж если говорите, то через силу. Вы по горло сыты собственными разговорами. Всячески стараетесь их сократить. Потом совсем прекращаете. Вы же говорите уже тридцать лет. Вы даже не стараетесь больше быть правым. У вас пропадает желание сохранить даже капельку радостей, которую вы сумели себе выкроить. Всё становится противно. Теперь на пути, ведущем в никуда, вам достаточно всего лишь малость пожрать, согреться и как можно крепче уснуть. Чтобы возродить в себе интерес к жизни, следует изобрести новые гримасы, которые вы будете корчить перед другими. Но у вас уже нет сил менять репертуар. Вы бормочете что-то невнятное, придумываете разные извинения и уловки, чтобы по-прежнему остаться среди своих, но рядом с вами, не отходя ни на шаг, уже стоит смердящая смерть, простая, как партия в белот. Вам останутся дороги только мелкие горести, например что вы не нашли время посетить, пока он ещё был жив, старого дядю в Буа-Коломб, допевшего свою песенку февральским вечером. Это и все, что уцелело от жизни. Это маленькое раскаяние жестоко мучит вас, все же остальное вы с усилиями и мукой более или менее выблевали по дороге.